Следовательно, уже Италия XV и XVI веков имела своих юных Бэконов и Декартов, своего Спинозу и Лейбница, и зрелость мысли философов XVII в. объясняется именно тем, что они обработали в системы уже готовые мысли. Истинные творческие гении, истинно цельная мысль принадлежат XVI в., и эта мысль воплощается всего полнее в системе Джордано Бруно.
С XVI веком окончилась весна возрождения, с XVII в. минула и горячая летняя пора развития мысли человечества. Настал XVIII век, и этот осенний век стал пожинать зрелые плоды мысли XVI и XVII столетия. Кто знает хорошо историю философии, согласится, конечно, с тем, что Беркли, со своим сомнением в реальности внешнего материального миpa, и Юм, со своим скептическим отрицанием познаваемости всех сущностей и причин вещей, суть плоды Бэконовской философии, оплодотворенной Декартовскою, - что Кант и его последователи, со своим открытием субъективных форм познания, суть плоды Декартовской философии, оплодотворенной Бэконовской. И если точно анатомировать по частям учение Канта, то в нем нельзя найти ни одной великой мысли, которая бы не содержалась уже в виде намека или в более ясной форме в философских учениях Бэкона, Декарта, Лейбница, Локка, Беркли и Юма. Кант собрал и состроил в одно гармоническое целое результаты мысли прошлых веков, и в этом грандиозном синтезе вся его заслуга. Это последний, сохранивший зеленую листву монументальный дуб проходящей осени развития европейской мысли,- это «последняя туча осенней бури сомнения».
Уже и в других системах XVIII в., у Беркли, Юма и Гертли, у Кондильяка, Гельвеция и Гольбаха, у Вольфа и его последователей, мы не замечаем прежнего философского огня и прежних светлых надежд. На всех этих системах лежит печать сомнения в достигнутых результатах, печать утомления и осеннего уныния. Но у Канта этого огня и юношеского пыла менее, чем у кого-либо из мыслителей XVIII в. Он с холодной трезвостью подводит итоги прежней борьбе из-за истины и равнодушно собирает в одном фокусе своей непознаваемой «Ding an sich», т. е. вещи самой в себе, все отрицательные результаты прежней критики мышления, спокойно вычеркивая из списка живых, одряхлевшую философию прошлого, теорию внутренней сущности вещей, метафизику. Вместе с тем, окончательно оголяется старое древо оптимистической философии и лишь по временам с ветвей его еще сыпятся запоздалые, поблекшие листья фантастических измышлений Шеллингов и Гегелей.
В первой четверти XIX в. в умственной атмосфере Европы устанавливается суровая зима: розовые мечты человечества как будто навсегда отброшены, холодная трезвость все более и более вытесняет поэтические порывы, ледяная кора надолго заковывает столь резво струившиеся прежде надежды человечества на познание «внутреннего смысла вселенной». Кантовская система сменяется системами все более и более грустными и апогеем зимней грусти человеческой мысли являются мрачные пессимистические доктрины Шопенгауэра и Гартмана.
И эти доктрины, как снежная пелена необозримых полей зимою, как зеленеющие иглы покрытых снежным инеем сосен, имеют, конечно, свои симпатичные стороны. Они зовут к тихому созерцанию бренности всего совершающегося в мире, они будят голос совести и напоминают о судьбе несчастных, забытых, холодных и голодных. Они зовут к состраданию - и за пробуждение этих добрых чувств, великое им спасибо.
Да, едва ли можно вечно жить идеалом смерти: из смерти во всей природе рождается новая жизнь и нам сдается, что с концом XIX в. и началом XX в. мы должны вступить в новую эру возрождения самосознания человечества.
Не даром XIX в. так похож на XV. То же общее недовольство старым, отрицание прежних идеалов и неудовлетворенность настоящим, то же религиозное и социальное брожение, тот же расцвет положительного специального знания, те же неожиданные открытия и поразительные технические изобретения. Железные дороги, телеграфы и телефоны - не напоминают ли они нам об изобретении компаса и книгопечатания? Открытие нового мира органических клеток и различных бацилл, - чем оно хуже открытия Америки и вообще новых частей света? A великое открытие законов изменяемости видов и уничтожение китайских стен между человеком и остальной природой, между царствами растительным и животным, между природой органической и неорганической, - чем эти открытия ниже открытия Коперника. Конечно и Коперник XIX в., Дарвин, искажается и преследуется теми, кто не знает его учений и не понимает истинного значения их в науке, но когда человечество узнает, что и Дарвин, как в свое время Коперник, только приблизил его вновь к открытию величия и могущества разума бесконечной вселенной и к познанию внутренней сущности ее бытия, т. е. к новому восстановлению утраченных идеалов, то оно не станет возмущаться параллелью между ним и Коперником. А что это должно случиться, - ясно уже из того, что первым предшественником Дарвина в истории мысли нового времени является, по общему ныне признанию, именно Джордано Бруно, этот великий поклонник идеалов и проповедник идеи Бога-вселенной.
Таким образом, состояние условий общественной жизни, состояние науки и техники в XIX в., сильно напоминают состояние их в XV, в начале эпохи возрождения. Остается доказать, что и в области философии готовится такой же переворот, какой совершился в XVI столетии. Прогресс науки всегда опережает прогресс философии. Наука начинает расцветать именно тогда, когда философия падает. Философия падает, когда окончательно притупляются чувство и фантазия народов; но притупление чувства и фантазии сопровождается напряжением ощущений и холодного рассудка, а это именно и содействует развитию положительных знаний и техники. Ведь и зима в природе имеет свои преимущества: холодная зимняя температура заставляет все живое устраивать себе теплые жилища, изощрять свои способности в отыскании пищи, питья и топлива, а все это содействует развитию животной природы, хотя бы и в ущерб поглощаемой ею растительной. То же самое происходит и в области мысли. Следовательно, прогресс наук начинается именно еще в зимний период развития «самосознания» человечества и служит преддверием новой весны возрождения философской мысли, как это было и в достопамятную эпоху XV и XVI веков.
Мы уже видели, что во второй половине XV в., одновременно с расцветом науки, сначала совершилось возвращение человечества к древней философии. Изучение подлинных сочинений Платона и Аристотеля вскоре заставило людей позабыть средневековых руководителей своей философской мысли - Фому Аквината, Дунса Скотта и Вильгельма Оккама, и это возвращение к великим мыслителям древности было первым шагом к обновлению философии. Оно-то именно и дало Европе в XVI в. Джордано Бруно, в XVII-м Бэкона, Декарта, Спинозу, Локка.
А теперь, во второй половине XIX в. не совершается ли такой же возврат к старым мыслителям, но уже не древней, а новой эры развития? С замечательным единодушием во всех литературах образованной Европы раздаются все чаще и чаще голоса против одностороннего увлечения Кантом, как в XV веке раздавались протесты против средневекового Аристотеля (воплощенного всего полней Фомой Аквинатом). Были, правда, тогда же попытки возродить Аристотеля на новых основаниях, как и теперь новокантианцы стремятся возродить на новых началах Канта; но как тогда против обновленного Аристотеля с большим успехом был выставлен подлинный Платон древности, так и теперь противовесом новокантианизму уже многими мыслителями выставляется Джордано Бруно. И на этого Платона нового времени справедливо возлагаются великие надежды.
«Каждый раз, как человечество, устав от возни с бесконечным разнообразием результатов научного исследования, говорит историк итальянской литературы De Sanctis, начинает ощущать вновь потребность обращения к целости и единству абсолютного начала, чтобы поискать утраченного Бога, так на пороге новых мировоззрений оно встречает колоссальную фигуру Джордано Бруно». Этот подлинный, настоящий Бруно, как и Платон в древние и средние века, никем не был превзойден в новое время, в смысле широты и глубины философского творчества. Несмотря на всю разносторонность и кажущуюся основательность последующей философской критики, принципы, им провозглашенные и теперь нельзя признать опровергнутыми и обессиленными. Напротив, всякий, кто беспристрастно изучает систему Бруно, изумляется тому, до какой степени его мировоззрение соответствует самым последним научным открытиям.
Один только философ нового времени - великий Спиноза - дал нам такую же широкую по замыслу философскую систему, как и Бруно, но он погубил ее сухостью и мертвенностью своего анализа. «Какой скудной, сравнительно с поэтической нравственной доктриной Бруно, представляется этика Спинозы, говорит Бруннгофер. Она похожа на гербарий, который собран в первобытном лесу искусным ботаником и в котором найденные им живые растения со скучным однообразием разложены и высушены, под именем теорем, доказательств и схолий, между систематически расположенными бумажными папками».