Мать Гитлера была на 23 года моложе его отца, и как мы увидим, она, подобно всякой добропорядочной женщине того времени, героически защищала мужа, который ее бил. Отец Гитлера был пьяницей и тираном. Отсюда, и в национальных, и в семейных образах Гитлера само по себе напрашивается уравнение: молодая мать предает горящего желанием сына ради дряхлого тирана. Личный опыт маленького Адольфа таким образом смешивается с опытом немецкого национального меньшинства, отказывавшегося петь «Боже, храни императора Франца» во время исполнения австрийского гимна и заменявшего его текст текстом песни «Германия превыше всего». [Габсбургский имперский гимн и «Песня о Германии» пелись на одну и ту же мелодию. - Прим. пер.] Гитлер продолжает: «Прямым следствием этого периода было то, что, во-первых, я стал националистом; во-вторых, я научился ухватывать и понимать смысл истории.., так что в пятнадцать лет я уже понимал разницу между династическим патриотизмом и народным национализмом».
Такое на вид безыскусственное совпадение так легко (даже слишком легко) подводит к психоаналитической интерпретации первой главы «Майн Кампф» как невольной исповеди Гитлера об эдиповом комплексе. Эта интерпретация позволила бы предположить, что в случае Гитлера любовь к молодой матери и ненависть к старому отцу приняли болезненные размеры, и что именно этот конфликт побуждал его любить и ненавидеть, принуждал спасать или уничтожать отдельных людей и целые народы, которые, в действительности, «символизировали» его мать и его отца. В психоаналитической литературе встречались статьи, настаивающие на такой простой причинности. Однако чтобы стать успешным революционером, очевидно, требуется гораздо больше, чем наличие индивидуального комплекса. Комплекс создает первичный жар; но если он будет слишком сильным, то парализует революционера вместо того, чтобы воодушевить его. Впечатляющее использование родительских и семейных образов в публичных выступлениях Гитлера отличается той необычной смесью наивной исповеди и умной пропаганды, которая характеризует сценический гений. Геббельс знал это и верно направлял своего лающего хозяина, - почти до самого конца.
Я не буду заниматься здесь обзором психоаналитической литературы, изображавшей Гитлера «психопатическим параноидом», «лишенным какой-либо морали садистическим младенцем», «сверхкомпенсирующим маменькиным сынком» или «невротиком, страдающим от неодолимой тяги к убийству». Временами он, без сомнения, подтверждал все эти диагнозы. Но, к несчастью, Гитлер, вдобавок ко всему перечисленному, обладал еще кое-чем. Его способность воздействовать и производить впечатление на других была настолько редкой, что кажется нецелесообразным применять ординарные диагностические методы к его речам. Он, прежде всего, был авантюристом грандиозного масштаба. Личность авантюриста сродни личности актера, поскольку он должен быть всегда готов воплотить (как если бы сам выбирал) сменяющие друг друга роли, предлагаемые капризами судьбы. Со многими актерами Гитлера объединяет и то, что, по свидетельствам очевидцев, он был эксцентричным и невыносимым «за кулисами», не говоря уже о спальне. Он бесспорно обладал опасными пограничными чертами характера, но знал, как приближаться к этой границе, выглядеть так, как если бы он уходил слишком далеко, а затем - возвращаться назад к своей затаившей дыхание публике. Иначе говоря, Гитлер знал, как использовать свою собственную истерию. Знахари тоже часто обладают этим даром. Стоя на подмостках немецкой истории, Гитлер тонко чувствовал, в какой степени можно было смело дозволить собственной личности представлять истерическую несдержанность, которая подспудно жила в каждом немецком слушателе и читателе. Поэтому роль, которую он выбрал, в равной мере разоблачает как его аудиторию, так и его самого; ведь именно то, что другим народам казалось наиболее сомнительным, для немецких ушей оказалось самой убедительной мелодией, исполняемой «Коричневым Дудочником».
2. Отец
«...отец - преданный государству чиновник...»
Несмотря на эту сентиментальную характеристику отца, Гитлер расходует изрядную долю пылких страниц первой главы, вновь и вновь повторяя, что ни его отец, «ни любая другая сила на земле не смогла бы сделать из него чиновника». Он уже в самом начале отрочества знал, что жизнь чиновника была не для него. Как же он был не похож на своего отца! Ибо хотя его отец в подростковом возрасте тоже взбунтовался и в тринадцать лет убежал из дома, чтобы достичь «чего-то лучшего», после 23 лет он вернулся домой и стал младшим таможенным чиновником. И «никто уже не помнил маленького мальчика из далекого прошлого». Этот бесполезный бунт, по словам Гитлера, состарил отца раньше срока. Далее, пункт за пунктом, Гитлер излагает бунтарские приемы, превосходящие по эффективности приемы своего отца.
Может быть, перед нами наивное разоблачение патологической ненависти к отцу? Или если это расчетливая пропаганда, то что давало этому австрийскому немцу право надеяться, что сказка о его отрочестве окажется настолько привлекательной для народных масс Германской империи? Очевидно, не все немцы имели отцов, похожих на отца Гитлера, хотя многие, несомненно, имели. Мы знаем, что литературной теме вовсе не нужно быть правдивой, чтобы быть убедительной; она должна звучать искренне, как если бы напоминала о чем-то сокровенном и давно минувшем. Тогда вопрос в том, действительно ли положение немецкого отца в семье заставляло его вести себя - либо постоянно, либо значительную часть времени, либо в памятные периоды жизни - таким образом, что он создавал у сына внутренний образ, который в известной мере соответствовал разрекламированному образу старшего Гитлера.
Внешне положение немецкого отца в семье, принадлежавшей к среднему классу конца XIX - начала XX века, вероятно, было довольно схожим с другими викторианскими версиями «жизни с Главой рода». А вот образы воспитания оказываются ускользающими от нашего взора. Они варьируются от семьи к семье и от человека к человеку, могут оставаться латентными и проявляться лишь в периоды серьезных кризисов, а могут и нейтрализоваться решительными попытками быть другим.
Здесь я представлю импрессионистскую версию, на мой взгляд, единого образа немецкого отцовства. Он, вероятно, репрезентативен в том смысле, в каком расплывчатая «коллективная» фотография Гальтона репрезентативна по отношению к тем, кого она предположительно показывает.
Когда отец приходит с работы домой, кажется, что даже стены собираются с духом («nehmen sich zusammen»). Мать, будучи часто неофициальной главой семьи, ведет себя при нем совершенно по-иному, чтобы ребенок мог это заметить. Она поспешно выполняет прихоти отца и избегает раздражать его. Дети не смеют дохнуть, поскольку отец не одобряет «глупостей», то есть не выносит ни женских настроений матери, ни детских шалостей. Пока он дома, от матери требуется быть в полном его распоряжении; поведение же отца говорит о том, что он с неодобрением смотрит на дружеские отношения матери и детей, которые они позволяют себе в его отсутствие. Он часто говорит с матерью, так же как говорит с детьми, ожидая согласия и обрывая любое возражение. Маленький мальчик начинает ощущать, что все доставляющие удовольствие связи с матерью служат источником постоянного раздражения отца, а ее любовь и восхищение - живая модель для стольких последующих свершений и достижений - может доставаться ему только без ведома отца, или против его явных желаний.
Мать усиливает это ощущение, скрывая некоторые «глупости» или проступки ребенка от отца, - когда ей будет угодно; в то время как свое недовольство ребенком она выражает, донося на него отцу, когда тот приходит домой, часто побуждая его таким образом пороть детей за проступки, деталями которых он не интересуется. Сыновья плохо себя ведут и наказание всегда оправданно. Позднее, когда мальчику случается наблюдать своего отца в обществе, когда он замечает раболепство отца перед начальством, видит его сентиментальность, когда тот пьет и распевает песни с равными себе, подросток приобретает первый ингредиент Weltschmerz (мировой скорби): глубокое сомнение в достоинстве человека - или, во всяком случае, «старика». Все это, конечно, существует совместно с уважением и любовью. Однако во время бурь отрочества, когда идентичность сына должна «уладить отношения» с образом отца, подобная ситуация приводит к тому тяжелому немецкому Pubertät (пубертату), который являет собой такую странную смесь открытого бунта и «тайного греха», циничной делинквентности и смиренной покорности, романтизма и уныния, и который способен сломить дух мальчика раз и навсегда.
В Германии этот образ воспитания имел традиционное прошлое. Как-то всегда случалось, что он срабатывал, хотя, конечно же, не был «плановым». Фактически некоторые отцы, глубоко возмущавшиеся этим образом во времена собственного отрочества, отчаянно не хотели навязывать его своим сыновьям. Но этого желания им снова и снова не хватало в периоды кризисов. Другие пытались подавить этот образ, но тем самым лишь увеличивали собственную невротичность и невротичность своих детей. Часто мальчик чувствовал, что отец сам несчастлив из-за своей неспособности разорвать порочный круг, и вследствие его эмоционального бессилия сын испытывал жалость и отвращение к отцу.
Что же тогда сделало этот конфликт таким универсально важным по своим последствиям? Что отличает - невольным, но решительным образом - отчужденность и строгость немецкого отца от сходных черт характера других западных отцов? Я думаю, это отличие заключается в существенном недостатке истинного внутреннего авторитета (authority) [Этот не слишком-то вписывающийся в данный контекст термин (вероятно, используемый как эквивалент нем. Autorität), Эриксон употребляет, по-видимому, в качестве компактного обозначения для многомерного смыслового комплекса, включающего такие значения, как: уважение, влияние, вес, полномочия, власть. - Прим. пер.], который проистекает из интеграции культурного идеала и воспитательного метода. Ударение здесь определенно падает на слово немецкого в смысле имперско-немецкого. Поэтому часто при обсуждении положения немца мы думаем и говорим о хорошо сохранившихся немецких областях и о «типичных», хотя и единичных примерах, где внутренний авторитет немецкого отца казался глубоко обоснованным, опиравшимся, фактически, на Gemütlichkeit [Уют и спокойствие (нем.).] старых деревень и небольших городов, городскую Kultur [Культура (нем.).] христианское Denut [Смирение (нем.).], профессиональное Bildung [Образование (нем.).] или на дух социальной Reform. [Реформа (нем.).] Дело, однако, в том, что все это не приняло интегрированного значения в национальном масштабе, в то время как образы рейха стали доминирующими, а индустриализация подорвала прежнюю социальную стратификацию.