Как я говорил во введении, я не считаю, что правильное прочтение Куна дает апокалиптическое представление о культурном релятивизме, которое нашел у него Лакатош. Но в основе неприятия Лакатошем работы Куна лежит реальная озабоченность, которую не следует скрывать. Она связана с важной ремаркой Фейерабенда о том, что объяснение Лакатошем научной рациональности в лучшем случае справедливо по отношению к науке “нескольких последних столетий”.
Корпус знаний может прийти в рассогласование с прошлым двумя различными путями. В настоящее время мы знакомы с такой возможностью, когда новые теории могут полностью заменить предшествующую систему. Различение Лакатоша, относящееся к прогрессивным и регрессивным теориям, – хорошая попытка решения вопроса о том, когда такие замещения являются “рациональными”. Но все рассуждения Лакатоша принимают за само собой разумеющееся то, что мы можем назвать гипотетико-дедуктивной моделью рассуждений. Во всех своих пересмотрах Поппера он считает само собой разумеющимся, что гипотезы выдвигаются и проверяются по отношению к некоторым проблемам, отобранным в зоне “пояса безопасности”. Гораздо более радикальное изменение в знании происходит тогда, когда появляется совершенно новый стиль рассуждений. Сила иронии Фейерабенда по поводу “нескольких последних столетий” заключается в том, что анализ Лакатоша имеет отношение не к вневременному знанию, а к особому виду знаний, производимых особым стилем рассуждений. Это знание и этот стиль имеют особое начало. Таким образом, основной страх Пирса по поводу катаклизмов становится таким: Не может ли быть других стилей рассуждения, которые бы произвели новый тип знания? Не является ли суррогат истины Лакатоша локальным и недавним феноменом?
Я констатирую озабоченность, а не спорю. Фейерабенд сделал сенсационные, но неправдоподобные заявления о различных способах рассуждения и даже вú дения, относящихся к глубокой древности. В своей книге “Появление вероятности” (1975) я доказываю более прозаически, что наше настоящее представление об индуктивном свидетельстве вошло в оборот только в конце Возрождения. В книге “Стили научного мышления в европейской традиции” (1983) историк Э. К. Кромби, у которого я позаимствовал слово “стиль”, пишет о шести различимых стилях. Я развил идеи Кромби в другой работе. Совсем не следует, что появление нового стиля является катаклизмом. На самом деле, мы можем дополнять стиль стилем, имея кумулятивный корпус концептуальных средств. Вот о чем учит Кромби. Очевидно, что Патнэм и Лаудан ожидали, что это произойдет. Но этот предмет только недавно начал обсуждаться, и в настоящее время очень плохо понят. В то же время, он должен насторожить нас по отношению к такому объяснению реальности и объективности, которое подразумевает рост знания, но при этом оказывается, что описываемый вид роста затрагивает лишь особое знание, достигаемое особым способом рассуждения.
Предполагая худшее, я подозреваю, что стиль рассуждения может определять саму природу знания, которое он порождает. Древнегреческий метод постулатов дал миру геометрию, которая долгое время была философской моделью знания. Лакатош яростно нападал на преобладание эвклидовского метода. Но что противопоставил Лакатош гипотетико-дедуктивному методу и теории исследовательских программ, которую породил этот метод? Одна из наиболее специфических черт этого метода заключается в постулировании теоретических объектов, которые появляются в законах высшего порядка и которые все же имеют экспериментальные следствия. Эта особенность успешной науки становится всеобщей только под конец восемнадцатого столетия. Может быть, вопросы объективности, задаваемые нашему времени Кантом, в точности совпадают с вопросами, которые ставит новое знание? Если это так, то тогда вполне уместна попытка Лакатоша ответить на эти вопросы в терминах знания последних двух веков. Однако было бы неправильно предположить, что мы можем перейти от этого специфического типа роста к общей теории истины и реальности. Принять всерьез заглавие книги “Меняющаяся логика научного открытия”, которую предполагал написать Лакатош, но которую никогда не написал, означает принять всерьез возможность того, что Лакатош, подобно древним грекам, сделал вечные истины зависящими от некоего эпизода в истории человеческого знания.
Остается оптимистическая версия указанной озабоченности. Лакатош пытался охарактеризовать определенные объективные ценности западной науки, не обращаясь к теории истины, основанной на соответствии. Может быть, эти объективные истины достаточно новые, и ограничение последними двумя-тремя веками совершенно верно. Мы остаемся без внешней оценки нашей собственной традиции, но зачем она нам нужна?
Часть Б:
ВМЕШАТЕЛЬСТВО
9. ЭКСПЕРИМЕНТ
Философы науки постоянно обсуждают теории и представления реальности, но почти ничего не говорят об эксперименте, технологии или использовании знания для изменения мира. Это странно, поскольку “экспериментальный метод” обычно использовался как синоним для научного метода. Популярный, хотя и не вполне верный, образ ученого – некто в белом халате в лаборатории. Конечно, наука предшествует лабораториям. Сторонники Аристотеля недооценивали эксперимент и отдавали предпочтение выводу из первых принципов. Однако научная революция семнадцатого века все это поменяла. Эксперимент был официально объявлен королевской дорогой к знанию, а ученых схоластов стали презирать, потому что они рассуждали исходя из книг вместо того, чтобы наблюдать окружающий их мир. Философом этого революционного времени был Фрэнсис Бэкон (1561-1626). Он учил, что мы должны не только созерцать природу, но и “подергать льва за хвост”, то есть манипулировать миром для того, чтобы узнать его секреты.
Революция в науке принесла с собой новые институты. Одним из первых было Королевское Общество в Лондоне, основанное около 1660 года. Оно послужило образцом для других национальных академий в Париже, Санкт-Петербурге и Берлине. Была изобретена новая форма научной коммуникации: научное периодическое издание. И все же стиль ранних страниц Философских Трудов Королевского Общества весьма любопытен. Хотя этот печатный сборник работ, представленных Обществу, всегда содержал какую-то долю математики и теории, он был также и хроникой фактов, наблюдений, экспериментов и выводов из экспериментов. Отчеты о морских чудовищах или о погоде на Гибридских островах соседствуют здесь со знаменитыми работами таких людей, как Роберт Бойль или Роберт Гук. К слову сказать, Бойль и Гук никогда бы не обратились к собранию Общества без демонстрации какого-нибудь нового прибора или экспериментального явления.
Но времена изменились. История естественных наук теперь почти всегда пишется как история теории. Философия стала философией теории в такой степени, что само существование дотеоретических наблюдений отвергается. Я надеюсь, что следующие главы могут инициировать движение “Назад к Бэкону”, примкнув к которому мы будем более серьезно относиться к экспериментальной науке. Эксперименты имеют свою собственную жизнь, независимую от теории.
Класс и каста
По легенде и, может быть, по природе философы больше привыкли к креслу, чем к верстаку. Не удивительно, что мы превозносим теорию в ущерб эксперименту. И все же мы не всегда были столь ограничены. Лейбница называли величайшим универсальным интеллектом, которого когда-либо знал мир. Его мысль коснулась практически всего. Хотя он был менее успешен в построении ветряных мельниц для добычи серебра, чем в изобретении дифференциального исчисления (одновременно с Ньютоном и независимо от него), замечания этого титана мысли о роли эксперимента несомненно придавали большее значение научной практике, чем современные учебники философии. Пример таких философов, как Бэкон и Лейбниц, показывает, что нам не следуют выступать против эксперимента.
Прежде чем подумать о философии эксперимента, мы отметим определенное классовое и кастовое отличие между теоретиком и экспериментатором. Это отличие имеет малое отношение к философии. Мы находим предрасположенность в пользу теории так же давно, как мы встречаем институализированную науку. Платон и Аристотель часто бывали в афинской Академии. Это здание расположено на одной стороне Агоры, или рынка, и находится дальше всего от Геркуланума, храма богини огня, покровительницы металлургии. Оно “по другую сторону”. В соответствии с этим классовым различием, мы знаем кое-что о греческой геометрии и философских учениях. Кто знает что-нибудь о греческой металлургии? И все же, может быть, боги говорят с нами своим особым образом. Из всех зданий, которые когда-то украшали афинскую Агору, лишь одно стоит там, где оно всегда было, не затронутое временем или перестройкой, – это храм богини металлургии. Здание Академии разрушилось довольно давно, его восстановили частично на деньги, вырученные на металлургических заводах Питсбурга.
Даже новая наука, посвятившая себя эксперименту, на практике отдавала предпочтение теоретикам. Я уверен, например, что Роберт Бойль (1627-1691) – более известная научная фигура, чем Роберт Гук (1653-1703). Гук – экспериментатор, который также и теоретизировал, теперь почти забыт, в то время как Бойль – теоретик, который еще и экспериментировал, по-прежнему упоминается в учебниках средней школы.
У Бойля было спекулятивно-теоретическое вú дение мира как состоящего из маленьких упругих шариков или пружинок. Бойль представлял, как это тогда называлась, корпускулярную и механистическую философию. Его важные химические эксперименты помнят гораздо хуже, в то время как Гук имеет репутацию чистого экспериментатора, теоретические прозрения которого в основном игнорируются. Гук был куратором экспериментов при Королевском Обществе, у него был характер сварливого старика, легко вступавшего в конфликты, частично из-за своего низкого положения как экспериментатора. И все же Гук определенно заслуживает места в пантеоне науки. Он соорудил прибор, с помощью которого Бойль изучал расширение воздуха (закон Бойля). Он открыл закон упругости, который он заставил работать, например, в пружинах, которые он сам делал для карманных часов (закон Гука). Его модель с пружинками между атомами была заимствована Ньютоном. Он был первым, кто построил совершенно новый отражающий телескоп, с помощью которого он открыл большинство новых звезд. Он первым понял, что планета Юпитер вращается вокруг своей оси. Его работы с микроскопом были на самом высоком уровне, и ему мы обязаны словом “клетка”. Исследования по микроскопическим ископаемым превратили его в одного из самых первых сторонников эволюционной теории. Он понял, как использовать маятник для измерения силы тяжести. Он был одним из тех, кто открыл дифракцию света (свет заворачивает за углы, так что тени оказываются всегда смазанными. Более важно то, что в тени за предметом свет появляется в чередовании светлых и темных полос). Гук использовал это открытие в качестве основы своей волновой теории света. Предположительно он установил закон притяжения, в котором притяжение обратно пропорционально квадрату расстояния, еще до Ньютона, хотя и не в такой совершенной форме. Этот список можно продолжить. Этот человек научил нас очень многому о том мире, в котором мы живем. То, что Гук известен лишь в узком кругу специалистов, частично объясняется большей склонностью ученых к теории, чем к эксперименту, а так же тем, что, в отличие от аристократа Бойля, Гук был бедным самоучкой. Различие в соотношении теория/эксперимент моделируется здесь социальным положением.