Смекни!
smekni.com

Элхонон Голдберг Управляющий мозг: Лобные доли, лидерство и цивилизация Аннотация (стр. 6 из 62)

Александр Романович Лурия и его жена Лана Пименовна Лурия — оба немного старше 30 лет. (Автор благодарит доктора Елену Московичюте.)

Будучи родом с самой западной окраины советской империи, из прибалтийского города Риги, я вырос в «европейском» окружении. В отличие от семей моих московских друзей, поколение моих родителей выросло не под советской властью. У меня было некое чувство «европейской» культуры и «европейской» личности. Среди моих профессоров в Московском университете Лурия был одним из немногих отчетливо «европейских», и это была одна из черт, которые влекли меня к нему. Он был многоязычным, одаренным многими талантами «человеком мира», полностью ощущавший себя как дома в западной цивилизации.

Но он был также советским гражданином, привыкшим идти на компромиссы, чтобы выжить. Я подозревал, что в самой глубине его существа таился внутренний страх жестоких физических репрессий. Я знал других людей, подобных ему, — казалось, что скрытый страх оставался с ними навсегда, до самой их смерти, даже если обстоятельства менялись и для него в реальности уже не было оснований. Этот страх «цементировал» советский режим и, я полагаю, любой другой репрессивный режим, вплоть до его распада. Такая двойственность (с одной стороны, внутренняя интеллектуальная свобода, даже высокомерие, а с другой — повседневное приспособление) была довольно распространенным явлением среди советской интеллигенции. Я не осуждал членство Лурии в партии, но я и не уважал это членство, и это было источником постоянной амбивалентности в моем отношении к нему. Я как бы жалел его за это, — довольно странное чувство у студента по отношению к прославленному учителю.

Мои отношения с Александром Романовичем и его женой Ланой Пименовной, известным ученым-онкологом, были почти семейными. Добрые и великодушные люди, они имели привычку вводить своих помощников в свой семейный круг: приглашали их в свою московскую квартиру и на загородную дачу, брали с собой на художественные выставки. Самый младший из непосредственных помощников Лурии, я часто был объектом почти родительского надзора, простиравшегося от нахождения мне хорошего дантиста до напоминания почистить мои туфли. Как это обычно в жизни, мы иногда ссорились по незначительным поводам, но были очень близки.

Теперь, когда я недвусмысленно высказался, что не вступлю в партию, Лурия остановился на середине улицы. С оттенком смирения, но одновременно с окончательностью свершившегося факта он сказал: «Тогда, Коля (мое старое русское прозвище), я ничего не могу сделать для тебя». И все. Это могло быть крахом при другом наборе обстоятельств, но в тот день я чувствовал облегчение. Без ведома Лурии и почти всех остальных я уже решил покинуть Советский Союз. Делая членство в партии предварительным условием продолжения своего покровительства, он освободил меня от обязательства, которое я чувствовал по отношению к нему и которое могло служить препятствием для моего решения. После этого разговора последнее сомнение было устранено, и вопросом стало не «если», а «как».

Решение покинуть страну развивалось постепенно; мои мотивы были сложными. Я жил в условиях репрессивного режима. Но моя карьера на тот момент не встречала затруднений. Государство практиковало молчаливый антисемитизм; было известно, что существуют неписаные квоты в университетах, но тем не менее я учился в лучшем университете страны. Было известно, что в общем евреи не приветствовались в высшем слое советского общества, но я не сталкивался с антисемитизмом, направленным лично на меня. Большинство из моих близких друзей были русскими, и в моем непосредственном социальном окружении вопрос национальности просто не возникал. Я был окружен успешными евреями из поколения моих родителей, — значит, несмотря на негласные ограничения, карьера в Советском Союзе была возможна. Религиозная практика была ограничена и затруднена, но я вырос в нерелигиозной семье и это меня не заботило.

Большинство моих друзей понимало, что мы жили в обществе, которое не было ни свободным, ни изобильным. Несмотря на советскую показуху, существовало национальное ощущение неполноценности и ощущение того, что остальной мир был жизненнее, богаче возможностями. Мы были отрезаны от мира, железный занавес был ощутимой реальностью, и окружающий нас, более широкий мир манил. Я вырос в западной Риге и не боялся этого мира.

Политическая индоктринация начиналась в Советском Союзе практически с роддома. Но моя семья была небольшим очагом пассивного инакомыслия и я очень рано начал получать сильные дозы противоядия против официальной пропаганды. Мой отец был сослан в исправительно-трудовой лагерь, когда мне был один год. В мрачном анекдоте, ходившем в те дни по стране, двое заключенных разговаривают в лагере: «Сколько лет ты получил?» — «Двадцать». — «Что ты сделал?» — «Я поджег колхозную ферму. А что сделал ты?» — «Ничего». — «Какой срок ты получил?» — «Пятнадцать лет». — «Чушь. За ничего дают только десять лет».

Мой отец был приговорен к десяти годам ГУЛАГа в Западной Сибири. Его ссылка было частью того, что я называю «социоцидом» — систематическим уничтожением целых социальных групп: интеллигенции, людей, получивших образование за рубежом, бывшего зажиточного класса. Простая принадлежность к одной из этих групп уже помечала вас как объект для преследования. Мой отец был направлен в трудовой лагерь и в прихожей нашей квартиры моя мать держала два собранных небольших чемодана, один для нее и один для меня. Для «жен врагов народа» существовали свои трудовые лагеря, а для «детей врагов народа» — специальные приюты. Чемоданы стояли наготове во многих квартирах по всей стране. Агенты государства в штатском прибывали в черных машинах без опознавательных знаков («воронках») без предупреждения среди ночи, звонили в дверь и давали жертве 15 минут на сборы — чтобы забрать на 5, 10, 20 лет, или навсегда. Человек должен был быть готов.

Я рос, зная, что мой отец далеко, но не зная, где точно. Адрес на его письмах был просто «почтовый ящик», и ребенком я не переставал спрашивать, почему мой отец выбрал жизнь в ящике, вдалеке. Когда в марте 1953 года объявили о смерти Сталина, траурная музыка из репродукторов звучала по всему городу. Люди на улицах плакали. Моя мать поспешно тащила меня домой: она не могла сдержать радости и боялась выразить ее на людях. Моя мать всегда была политически откровенной, порой до безрассудства. Было опасно доверять даже своим собственным детям: поощрялось на своих родителей доносить — и некоторые делали это. Один из них, мальчик по имени Павлик Морозов, был национальным героем.

В течение нескольких месяцев многие узники ГУЛАГа были освобождены досрочно, в их числе и мой отец. Я вспоминаю, как моя мать упала в объятия худого как скелет незнакомца на железнодорожной платформе в Риге. Мне было шесть лет и я не помнил отца. И только тогда я узнал, что «ящик» был лагерем, и что это означало. Это было мое первое проникновение в истинную природу государства, в котором мы жили. Много лет спустя моя мать вспоминала, что тогда ее напугал мой резкий приступ гнева, когда я закричал: «Так вот что такое на самом деле Советский Союз!»

Вскоре жизнь вошла в нормальное русло. Вырастая, я не имел иллюзий относительно государства, в котором жил, и не был привязан к нему в патриотическом смысле. Более того, в определенном возрасте у меня развилось вполне отчетливое ощущение, что все мое советское существование было достойной сожаления случайностью рождения. Но на повседневном уровне я чувствовал себя вполне комфортно и «вошел в общее русло». Я был принят в Московский университет и был на пути присоединения к академической элите. Но постепенно росло понимание того, что нет будущего в Советском Союзе, так же как нет будущего для Советского Союза.

И теперь я стоял на середине Арбата, зная, что последний источник сомнений устранен. Экзистенциальному решению теперь требовалось исполнение. Попытка покинуть страну требовала замысловатого плана — без гарантии успеха. Чтобы выбраться, я должен быть перехитрить советское государство. Я знал, что моим лобным долям придется тяжело поработать в ближайшие месяцы.

«Рай для трудящихся» был спроектирован как мышеловка: войти в него было легче, чем из него выйти. Советские граждане не могли покидать страну по желанию даже временно. Разрешение выехать за границу в качестве туриста или по служебным обязанностям уже предполагало элитный статус. Семья целиком почти никогда не получала разрешения на совместное путешествие; всегда оставался заложник, чтобы предотвратить дезертирство. Эмиграция была еще более трудной. До середины семидесятых о ней практически ничего не было слышно. Затем, как следствие разрядки и под давлением Конгресса США, была разрешена ограниченная эмиграция евреев, направляющихся в Израиль. Лимитируя эмиграцию таким образом, власти надеялись, что прецедент будет ограничен. В действительности же, выехав из страны, евреи были свободны направляться куда угодно, и многие, включая меня, выбрали Соединенные Штаты. Это породило ироничную ситуацию в истории России: быть евреем стало в каком-то смысле преимуществом. Я был членом этого неожиданно «привилегированного» меньшинства. В этом уникальном сочетании обстоятельств мое еврейство предоставило мне нечто большее, чем стимул, — оно стало средством передвижения для попытки выбраться. Как это часто бывает в жизни, отношение между стремлением и возможностью оказалось несколько кружным.