235
стоит в том, что не только металлическая пластина с надписью «Наполеон» в музее мадам Тюссо или некое идентификационное описание этого человека доказывает, что в репрезентации содержится нечто большее, чем это утверждает Гудман. Репрезентация Наполеона, предполагается, показывает нам, как именно выглядел Наполеон при жизни. Уточним сущность вопроса: мадам Тюссо, когда делала репрезентацию Наполеона, создавала ее из куклы таким образом, что многое из того, что могло быть свойственно физическому внешнему виду реального Наполеона, могло также быть свойственно кукле. Кукла - просто устройство, к которому могут быть приложены необходимые атрибуты. Используя язык утверждений, можно сказать, что в репрезентации весь акцент падает на предикат, в то время как субъект есть простая логическая модель, которая не имеет никакой другой функции, чем служить point d'appui для рассматриваемых предикатов. И так как только субъект в утверждениях имеет способность к референции, мы имеем серьезное основание считать, что Гудман некорректен, когда он заявляет, что денотация есть сущность репрезентации.
Если же мы все же полагаем, что репрезентация всегда требует наличия нереференцируемых моделей, то нам будем более интересна замещающая теория репрезентации Гомбрича и Данто. И тот, и другой обращаются к происхождению искусства: первоначально художественная репрезентация действительности не была имитацией или мимезисом реальности (интуитивно предполагается, что художественная репрезентация должна быть похожа на то, что репрезентирует), но заменой действительности. «Художник обладал властью превращения прошедшего во вновь существующее посредством особого медиума в виде бога или короля в камне: распятие в художественном изображении, которое истинные сторонники веры расценили бы как само событие, чудесным образом сде-
236
4 глава
лавшееся вновь настоящим, будто бы оно обладало сложной исторической идентичностью и могло случаться как то же самое событие в различные времена и пространства; грубо говоря, может быть, так бог Кришна в известной легенде, в которую безоговорочно верят многие, был способен одновременно заниматься любовью с бесчисленным количеством женщин»24. Искусство одновременно и больше, и меньше, чем мимезис того, что репрезентировано. Оно больше потому, что сама действительность вновь воссоздана в определенном образе; оно меньше потому, что даже самый грубый знак или символ могут быть достаточны для функционирования в качестве художественной репрезентации реальности (и это то, в чем Гудман был прав). Как написал Гомбрич в своем известном эссе: «Идол служит заместителем Бога в культе и ритуале; это - искусственный Бог в точно таком же смысле, в каком ваш "конек" есть искусственная лошадь; это вопрос обмана»25. Гомбрич описал замещающую теорию следующим образом: «Все искусство есть процесс создания имиджа, а весь процесс создания имиджа коренится в создании замен»26.
Здесь уместно предупредить о наиболее показательном недоразумении, если позволителен такой парадокс. Критики Гомбрича (такие, как Ричард Уолл-хейм) интерпретировали его идеи как желание сказать: в идеале то, что репрезентируется, и его художественная репрезентация абсолютно идентичны; и, как продолжает Уоллхейм, «если бы мы взяли картину объекта в качестве его самого, чем бы мы стали тогда восхищаться?»27. Кажущееся правдоподобие данной интерпретации теории Гомбрича о замещении многим обязано фатальной двусмысленности размышлений Гомбрича о психологии восприятия. Больше, чем кто-либо, Гомбрич знает «миф о невооруженном глазе и абсолютности данного»28. Какой мы в конечном счете видим действительность - это результат сложного процесса интерпретации стимулов визуального вос-
237
приятия29, процесса, который изучается психологией восприятия. Этот психологический барьер между тем, что существует в реальности, и тем, как мы или художник это воспринимаем, очень важен для той восхитительной непринужденности, с которой действительность репрезентирована или должна быть репрезентирована художником -- непринужденность обязана своим существованием разнообразию стилей, известных из истории искусства30. Без этого барьера художественная репрезентация, как мы ее себе представляем, не имела бы смысла; если бы мы должны были видеть мир только таким, каков он есть на самом деле, то Платон был бы прав, утверждая, что все искусство - это обман. Другими словами, на стадии интерпретации данных нашего визуального наблюдения возникает эта фундаментальная и постоянная неопределенность в нашем восприятии действительности, которую может использовать художник, чтобы создать иллюзию реальности. Таким образом, Гомбрич настаивает на том, что искусство пытается произвести такое же впечатление на наблюдателя, какое производит реальность, а неопределенность в визуальном восприятии сделала возможным взаимозаменяемость репрезентации и того, что репрезентируется. Следовательно, принимая во внимание, что оригинальная теория Гомбрича о замещении не исключала наличия драматических различий между репрезентацией и тем, что репрезентируется (вспомните о различии между коньком и реальной лошадью), а также понимание таких различий наблюдателем реальности, можно предположить, что главный тезис работы Гомбрича «Искусство и иллюзии» имеет тенденцию редуцировать всю художественную репрезентацию к trompe I'oeil* эффектам.
Вероятно, Гомбрич испытывал отвращение к ненатуралистическому искусству, что заставило его путать
* trompe I'oeil (фр.) - обман зрения.
238
4 глава
два взгляда на реальность и позволило скомпрометировать его оригинальную теорию замещения (которая была верной) его же предубеждениями натуралиста (правильно критикуемыми Уоллхеймом)31. Если это пройдет незамеченным, то в конечном счете завершится победой эпистемологической модели репрезентации. Предполагаемая схожесть между непосредственной реальностью и ее художественной репрезентацией порождает антитезу действительности an sich (которая навсегда останется неизвестной) и трансцендентальным «эго», в то время как когнитивная связь между ними осуществляется посредством квазиэпистемологических законов психологии восприятия. Именно потому не существует никакой опасности возвращения к эпистемологической модели, что оригинальная замещающая теория не требует никакого подобия или схожести между тем, что репрезентировано и его художественной репрезентацией. По очевидным причинам эпистемология беспомощна, когда задается вопрос: почему и каким образом, например, простая палка может быть репрезентацией лошади.
Поэтому для Гомбрича более предпочтительна версия Данто теории замещения, т. к. Данто достаточно ясно заявляет, что репрезентацию невозможно заменить тем, что она репрезентирует: ^Удовольствие, полученное от имитации, следовательно, примерно того же порядка, что и приобретенное в фантазиях, где фантазирующему ясно - то, чем он наслаждается есть фантазия, и он не должен верить в ее реальность»32. Но если реальность репрезентирована и ее репрезентация не схожа с оригиналом и если мы хотим избежать другой крайности - пустого гудманов-ского конвенциализма в отношении между ними, где же тогда нужно искать золотую середину? Здесь Дан-то предлагает тезис, одновременно оригинальный и проникающий в суть вопроса. Его позиция состоит в том, что существует симметрия между репрезентацией и реальностью, ее репрезентирующей. То есть
239
мы обладаем не только тривиальной истиной о том, что репрезентация есть репрезентация реальности, но также и наоборот: «Что-то "реально" тогда, когда оно удовлетворяет репрезентации как таковой, также, как что-то является "предъявителем" (имени) тогда, когда оно поименовано этим именем»33. Не только репрезентация есть символ реальности, но и реальность также есть символ репрезентации, как это продемонстрировано онтологической самонадеянностью многих современных художников34. В другой своей работе Данто разрабатывает замечательный тезис о симметрии между репрезентацией и реальностью, заявляя, что «художественная репрезентация логически связана с дистанцированием от реальности» (подчеркнуто мною. - Ф. Анкерсмит)35. Идея, как я полагаю, в том, что репрезентация помещает нас в противоположную реальность и только таким образом мы узнаем что-то о самой реальности как таковой. Пока реальность не репрезентирована, мы остаемся частью ее и не можем придавать никакого содержания понятию реальности. Мы можем только тогда иметь концепт реальности, когда находимся с реальностью в некоторых отношениях, а это требует, чтобы мы находились вне ее. Реальность существует только тогда, когда мы противоположны ей.
Здесь можно было бы спросить, почему привилегия наполнения содержанием понятия реальности должна быть предоставлена репрезентации. Такие эпистемологи, как Кант, Шопенгауэр или Витгенштейн эпохи «Трактата», имели обыкновение постулировать наличие оппозиции между реальностью и трансцендентальным «эго», которое, как условие возможности всего познания реальности, само находилось вне ее. Все же Данто настаивает на том, что наука (и эпистемология) не способна наделять содержаним наше понятие реальности. Только художественная репрезентация - и философия - может это делать благодаря своему интересу к разрыву между языком и реально-
240
4 глава
стью или между явлением (репрезентацией) и реальностью36.
Если мы хотим объяснить, почему репрезентация обладает уникальной способностью, которую ей приписывает Данто, наиболее полезно будет рассмотреть историческую репрезентацию. Как будет ясно впоследствии, историография даже лучшая парадигма репрезентации, чем искусство. Давайте предположим для простоты, что нарратив, сконструированный историком для репрезентации прошлого, обычно состоит из большого числа индивидуальных утверждений, описывающих положение дел в прошлом. Однако, кроме их описательной функции, эти утверждения нарратива к тому же индивидуализируют его. Исторический нарратив является тем, чем его определяют входящие в него утверждения. Эти соображения требуют, как я указал в другом месте37, постулирования новой логической сущности: субстанции нарратива. Это новая логическая сущность может быть определена следующим образом: субстанция исторического нарратива есть множество его утверждений, которые вместе осуществляют репрезентацию прошлого, предложенную в рассматриваемом историческом нарративе. Таким образом, утверждения исторического нарратива не только описывают прошлое; они также индивидуализируют, или определяют, природу нарративной субстанции. Это позволяет нам представить утверждения типа «N1 есть Р», где N1 относится к нарративной субстанции (то есть к определенному множеству утверждений) и где Р денотирует сущность, содержащуюся в утверждении р. Мы должны подчеркнуть, что N1 есть имя множества утверждений нарратива, и поэтому не следует путать его с собственно нарративной субстанцией, так как имена следует отличать от того, что ими названо. Очевидно, что все утверждения типа «N1 есть Р» (которые, можно сказать, выражают нарративное значение утверждения Р) являются аналитически ис-