например, живописи Ватто. Но если мы имеем в виду ready-mades, то эстетический объект здесь заключается исключительно в «участии наблюдателя», исключительно в сущности того способа, которым мы бы хотели смотреть на объект искусства. В гегельянском словаре ready-mades есть Aufhebung* искусства, и искусство становится вполне интеллектуальным или, в этом смысле, философским делом. Традиционно художественная репрезентация для того, чтобы выразить себя, всегда нуждалась в посреднике; в ходе постепенного исчезновения эстетического объекта осталась только чистая идея художественной репрезентации, и эта чистая идея проявляется парадоксальным способом в самой идентификации ready-mades с их обычными копиями. Другими словами, логические модели, вовлеченные во все художественные репрезентации, показывают, что они просто модели благодаря потрясающему факту: не существует никакого различия между коробкой супа в музее и такой же у бакалейщика. Конечно, это та ступень, которую никогда не будет способна преодолеть репрезентация. В то же самое время можно сказать, что история художественной репрезентации теперь перешагнула момент своей кульминации и возвратилась к своей обычной точке отсчета. Схожесть между приключением с ready-mades и тем, как теория замещения в искусстве видит происхождение искусства, не нуждается ни в каком разъяснении.
Вместе с постепенным исчезновением эстетического объекта материальные аспекты произведения искусства имеют тенденцию к субстанциализации. Они больше не просто средства для получения иллюзии реальности, не гладкий экран, сквозь который мы смотрим, но они имеют тенденцию приковывать внимание зрителя к своему «сырью» и к неинтерпретируемым физическим качествам. Современные произведения
* Aufhebung (нем.) - снятие
искусства демонстрируют тенденцию возвращаться, если можно так выразиться, к своим физическим качествам. Наиболее иллюстративно в этом смысле замечание Данто, призывающее нас обратить внимание на мазок кисти в современной живописи, «об этом говорят, для пущего эффекта, что это мазок и не репрезентация чего-то. Беззвучные мазки, сделанные малярами, не могут заговорить, хотя они именно мазки, а не репрезентации. Возможно, самая тонкая живопись нашего времени, созданная такими мазками -жирными, тягучими, экспрессионистскими, с трагической буквальностью воспринята своими авторами или их более поздними последователями как просто реальные вещи»43. Мы не смотрим больше сквозь репрезентативного посредника искусства, но смотрим только на само искусство. Оно становится подобным метафоре, для которой не может быть найдено никакого буквального аналога, но которая все же достигает этого эффекта, будучи буквальной просто сама по себе. Вероятно, кажется, что нечто вроде этого также становится заметным и в современной историографии. Одним из ее наиболее специфических свойств является популярность таких книг, как книга Ле Руа Ладюри «Монтайу», так называемые микроистории Гинзбурга или работа Натали Давне «Возвращение Мартина Гуерры»; эти работы могли бы рассматриваться как репрезентация традиции постмодернизма в историографии44. Именно постмодернизма, поскольку претензии модернизма или структуралистская репрезентация прошлого были признаны внутренне противоречивым предприятием и поскольку прошлое в этих работах было представлено в виде очевидно тривиальных событий, таких, как ведение следствия инквизицией четырнадцатого века в Монтайу, глубокомысленных космологических рассуждений итальянского мельника шестнадцатого века или искреннего рассказа брошенного мужа об утраченном. Как хорошо известно, постмодернизм всегда критически наст-
252
4 глава
253
роен в отношении грандиозных схем модернизма, научного подхода к социальной реальности и всегда демонстрирует типично фрейдистскую склонность к тому, что «подавляется» как тривиальное, пограничное или несоответствующее.
Однако слишком легко можно недооценить истинно революционный характер этого постмодернистского исследования истории. С тех пор как историография стала осознавать себя и поставленные ею самой задачи, она всегда имела целью репрезентацию прошлого в историческом тексте. Как и в случае с натуралистической живописью, исторический нарратив неявно призвал своего читателя смотреть сквозь него; лингвистические механизмы, которые историк имел в своем распоряжении, позволяют ему создать иллюзию прошлой реальности таким же образом, как мазки кисти живописца-натуралиста. Философия истории, особенно в ее нарративистских одеждах, исследовала эти лингвистические механизмы историка, которые были историографическими аналогами эстетического объекта художественной репрезентации.
С возникновением постмодернистской историографии тем не менее на все это была наброшена тень сомнения. Вместо конструирования репрезентации прошлого посредством нарративного дискурса, указанные микроистории сами стали реальностью, которая только предварительно была приписана к прошлому, увиденному нами через исторические репрезентации. Неудивительно поэтому, что Гинзбург как-то сказал по поводу своей работы «The Cheese and the Worms», что она всего лишь сноска, сделанная в отдельной книге; irrealis* традиционного исторического дискурса («если принять предложение смотреть на прошлое с этой точки зрения, то...») - было обменено на ratio directa**, в котором историческая реаль-
* Irrealis (лат.) - нереальный.
** ratio directa (лат.) - направленный разум.
254
4 глава
ность репрезентировала самое себя. Рассказ Гинзбурга о Меноккио есть поэтому историографическая копия тех мазков кисти в современной живописи, которые так любят привлекать к себе внимание. Параллельно исчезновению эстетического объекта в искусстве, здесь мы наблюдаем постепенное исчезновение интенциалистских тезисов об изучении прошлого, которое классический историк обычно предлагал своей аудитории. Все, что оставалось - эти «куски прошлого», эти сырые истории об очевидно весьма иррелевантых исторических происшествиях, от которых отказались большинство современных историков, столь же обескураженных, как посетители музея шестьдесят лет назад, представшие перед ready-mades Дюшана.
«Реальность» ввела репрезентацию в постмодернистскую историографию способом, напоминающим о мазках кисти, столь характерных для современной живописи. Это становится ясным, если мы принимаем во внимание причину, из-за которой столь многие современные историки одновременно встревожены и поражены постмодернистскими инновациями, привнесенными в их дисциплину. Они часто по понятным причинам возражают против бесстыдно анекдотического характера микроисторий; и в связи с этим историки спрашивают, являются ли микроистории просто паразитами на теле старых традиций историописа-ния. Что осталось бы от нашего понимания прошлого, если бы все историописание должно было бы принять характер «микроисторий»? В самом деле, в комбинации со старой традицией, мы можем позволять себе микроистории, но в конечном счете они - только роскошь, которая никогда не будет способна заменить реальную вещь. Действительно, кому интересны размышления Меноккио, когда мы ничего не понимаем в прометеевой борьбе между католицизмом и протестантизмом, которая имело место в течение жизни Меноккио, или в изменениях в европейской экономи-
255
ке от Средиземноморья до Атлантики, описанные Броделем?
Прежде всего, однако, нужно ясно представлять, что мы подразумеваем под словом анекдот. Наиболее часто мы употребляем его, когда имеем в виду petite-histoire*, написанные, например, Денолю, Цвейгом или Ленотре (последний, конечно, истинный мастер этого жанра). События, помещенные в этой анекдотической историографии, всегда являются результатом более важных исторических событий, инициируемых не этими анекдотами. То, что рассказывается в этом виде историографии, напоминает, если можно так выразиться, petite-histoire истории, что несет река времени. Говоря более точно, то, что сообщают микроистории petite-histoire, не является репрезентативным для их времени; другие вещи (сообщаемые более серьезными историками) репрезентируют сами эти истории. Последние вращают колеса истории, ничего непосредственно не перемещая. Объекты исследования Ленотре являются эпифеноменами Французской революции, и было бы недопустимо утверждать обратное. И здесь мы обнаруживаем различие между этими анекдотами и предполагаемыми «анекдотами» постмодернистской историографии. Микроистории постмодернистской историографии существуют независимо от времени и, в точном смысле слова, никогда ими не являются. Микроистории, если можно так выразиться, подобны острым камням на реке времени. Мы не можем отделить мнение Меноккио из outillage mental** его времени (если бы могли, книга Гинзбурга была бы анекдотом); так же микроистория не может помочь нам понять или объяснять его. Микроистории не репрезентивны ни для чего, и ничто не репрезентативно для них.
Эффект этих микроисторий только в том, что они делают историографию репрезентативной для самой
* petite-histoire (фр.) - маленькая история.
** outillage mental (фр.) - мыслительный инвентарь.
себя; они обладают само-референциальной способностью, весьма схожей со средствами выражения, используемыми релевантными современными живописцами. Так же, как в современной живописи, цель состоит не в том, чтобы намекнуть на существование «реальности», стоящей за ее репрезентацией, но растворить «реальность» в самой репрезентации. Существует, таким образом, поразительный параллелизм между недавними событиями в искусстве и в историографии, и мы можем ожидать, что более подобное исследование этого параллелизма будет способствовать дальнейшему проникновению в сущность этих двух направлений.
Заключение
Мы обнаружили, что словарь репрезентации больше подходит для понимания историографии, чем словари описания и интерпретации. То, что делает историк, по существу, есть нечто большее, чем описание и интерпретация прошлого. Многими своими чертами историография схожа с искусством, и поэтому философия истории должна серьезно брать уроки эстетики. За этой переориентацией в философии истории последовала неожиданная перегруппировка отношений между различными дисциплинами. Так как искусство и историография репрезентируют мир, то они ближе к науке, чем критика и история искусства; объясняется это тем, что интерпретация значения является специальностью последних двух областей. Несколько удивительно, но стало ясно, что историография менее безобидна в своей попытке репрезентировать мир, чем искусство. Историография более искусственна, она даже более экспрессивна в выражении культурных кодов, чем искусство.