276
5 глава
ду утверждениями о частях мира и о самом мире. Отсюда вытекает интересный и исключительно важный момент, касающийся историописания: обычно оно допускает такие промежуточные положения. Хотя историк и делает утверждения об эмпирических вещах прошлого, эти утверждения всегда есть часть исторического текста. И историк задумывает этот текст таким образом, чтобы он мог рассматриваться как заявка на репрезентацию если не целой «системы» мира, то, по крайней мере, гораздо большей части, чем считал допустимым Карнап20. Нет сомнений, что дихотомия Карнапа делает нас беспомощными, когда мы сталкиваемся с проблемой написания исторического текста, например, об эллинизме. Исторический текст, как уже заметил Уолш21, находится на полпути между эмпирическим утверждением и метафизикой. И наш вопрос должен, таким образом, состоять в том, существует ли прошлая реальность, корреспондирующая с историческим текстом, поскольку это превышает сумму его индивидуальных утверждений, и, если это так, каков характер этой реальности. Естественно, можно оспаривать законность этого вопроса, полагая, что текст есть не больше чем сумма его индивидуальных утверждений. Этот редукционистский взгляд воспринят Кузмински, когда он говорит, что «мы часто, если не всегда, можем расположить наши нарративы [то есть исторические тексты] напротив событий прошлого [как они описаны в индивидуальных утверждениях текста]»22. Переход от утверждения к тексту осуществлен здесь полаганием истины текста как функции истины утверждений текста. Это ведет к следующей проблеме: мы имеем тенденцию расценивать текст, состоящий из истинных, но иррелевантных утверждений, как «менее истинный», чем релевантный текст, который содержит некоторые фактические ошибки. Если кто-то захочет поддержать редукционизм Кузмински перед лицом этого возражения, он заплутает в непроходимых казуистических джунглях23.
277
Хотя с вопросом о реальности прошлого иногда имеют дело дискуссии об истинности исторических утверждений и текстов или об исторической интерпретации и наррации, в целом этой темой пренебрегают в исторических дебатах24. Только для нескольких философов истории первой половины этого столетия, таких, как Кроче и Коллингвуд, эта проблема имеет иную степень безотлагательности. Причина в том, что эти философы истории разделяли идеалистический взгляд на историческое познание и так же сильно хотели исследовать реальность прошлого, как их оппоненты-реалисты - поддержать реальность прошлого как существующую независимо от нас. Манера, в которой Кроче защищал реальность прошлого в контексте его «радикального историзма», однако, чрезвычайно затейлива. Подобно Гегелю, Кроче считал, что историю делает «Дух». И этот процесс означает, что, подобно тому, как Дух разворачивает себя в ходе истории (но без определенной цели, как у Гегеля), так же изменяется и реальность прошлого. Например, в девятнадцатом веке не могло быть известно, что реальность восемнадцатого окажет влияние не только на характеристики, специфические для девятнадцатого, но также и на таковые века двадцатого. Двадцатое столетие пока не закончилось, и поэтому релевантная часть реальности восемнадцатого века еще не показала себя. «С одной стороны, реальность прошлого изменяется так же, как растет дух; с другой стороны, существует только ныне здравствующий историк, который возвращает прошлое к жизни на основе некоторого настоящего, которое само есть часть того настоящего, которым теперь стала реальность»25. Короче говоря, реальность прошлого изменяется вместе с эволюцией истории и наших идей или наших размышлений о ней. Таким способом Кроче пытается смягчить конфликт между реализмом и идеализмом. Однако сомнительно, что он в этом преуспел. То, что обычно называ-
лось идеализмом, он просто называет реализмом, и этот вид терминологической манипуляции едва ли вносит вклад в решение проблемы.
Если Кроче приблизился к проблеме действительности прошлого a parte object!*, Коллингвуд выбрал стратегию a parte subject!**, используя его собственную терминологию. Процедура пере-предписывания Коллингвуда требует от историка повторить прошлое (то есть идеи, которые мыслили агенты, жившие в прошлом) в его собственном сознании. В этой процедуре прошлое мыслится пере-предписанным настоящему и, таким образом, теряет свое качество «устарелости». Следовательно, прошлое не более проблематично для Коллингвуда, чем реальность воспринимаемых объектов вокруг нас. Трудность здесь, однако, состоит в том, что процедура перепредписывания передает в настоящее только вневременную идею, а не акт размышления, расположенный в прошлом26. Коллингвуд также, следовательно, не имеет никакого удовлетворительного ответа на вопрос о реальности прошлого.
В первые десятилетия после Второй мировой войны этот вопрос отступил на второй план. Теория сосредоточилась почти исключительно на историческом методе; это закончилось созданием критической философии истории в том виде, в каком она просуществовала до недавнего времени. И философы истории, и историки считали более или менее доказанным, что прошлое есть объект изучения (очень сложный объект), который, конечно, отличен, но не по существу, от более тривиальных объектов, содержащихся в нашем мире. И поскольку тема прошлой реальности была обсуждена во всех аспектах, это скоро сделалось частью исторической истины27. Эта тенденция также представлена в так называемом конст-
* a parte objecti - со стороны объекта. ** a parte subject! - со стороны субъекта.
278
5 глава
279
руктивизме, единственной школе в послевоенной философии истории, излагающей ясные взгляды на реальность прошлого. Теория конструктивизма уже была изложена в тридцатые годы Майклом Оукшот-том28, но недавно нашла преданного, хотя не очень гибкого защитника в Леоне Голдстейне29. При помощи аргументов теории верификации, реальность прошлого не столько отрицается Голдстейном, сколько лишается своего практического значения для истори-описания. Историк «конструирует» свой образ прошлого на основе имеющихся у него документальных материалов, отсюда и термин «конструктивизм», но такие образы могут сравниваться только между собой. Не может быть и речи о сравнении их с реальностью прошлого непосредственно: «То, что мы проверяем как утверждения исторического познания не есть реальное прошлое... к которому реалисты относят наши представления о нем; мы не имеем никакого доступа к этому прошлому. Другими словами, нет никакого способа определить, рассуждал ли историк верно в том смысле который подразумевает реалист»30. Но Голдстейн, так же не желающий отказаться от реальности прошлого, как реалист, которого он критикует, спустя абзац продолжает: «Трудно сомневаться, что реальное прошлое было или сформулировать такое сомнение на вразумительном языке, но я не понимаю, какую роль мы должны придать этому в практике истории»31.
Эти старые подходы к проблеме реальности прошлого имеют два недостатка. Прежде всего, их отправная точка находится скорее в отдельных утверждениях, чем в тексте в целом, - Кроче, возможно, здесь исключение. Это редукционистское отношение к тексту приводит к проблемам, упомянутым в начале этой главы. Второй недостаток, наиболее важный для аргументации моей позиции, состоит в том, что реальность прошлого понимается как проблематическая не в противовес основаниям и результатам историописа-
280
5 глава
ния, но в противовес основаниям самой реальности, обычно ощущаемой как непроблематическая - особенно если вы думаете об объектах, находящихся вокруг. Другими словами, отправной точкой является определенное представление о реальности, и, если потом историописание не может быть приспособлено под это представление, находится другой путь рассмотрения проблемы. Вместо того чтобы быть мерой вещей, историописание само измерено здесь; вопрос не в том, какое значение реальности прошлого должно быть принято в свете практики исследования истории, но в том, каким образом реальность прошлого может быть «втиснута» в нашу интуитивно сформированную концепцию реальности.
Весьма любопытный подход к этой проблеме обозначен в двух эссе Ролана Барта, посвященных реальности прошлого, и они именно формируют отправную
W W ОО
точку остальной части моей аргументации .
Ролан Барт о эффекте реальности в историописании
Областью исследований Ролана Барта (1915-1980) скорее является теория литературы, чем философия или философия истории. Но и во Франции, и в Соединенных Штатах различие между теорией литературы и философией языка постепенно стирается. Это может быть оправдано тем, что литературный язык - наиболее сложный и интересный вид языка, который мы знаем, и именно поэтому он заслуживает внимания лингвиста-философа. Философия языка, ограничившаяся наиболее элементарными формами языка, не только следует догме о том, что сложные формы могут быть выведены из элементарных, но к тому же затрудняет собственное рассмотрение множества проблем, которые хочет исследовать. В этой связи Данто подчеркнул, что «литература со-
281
здает препятствия продвижению семантических теорий [особенно в отношении фиктивных сущностей], которые продвигались бы намного легче, если бы литература не существовала»33. Барт часто выступает вместе со структуралистами34, но он кажется не особенно заинтересованным общими утверждениями о структуре языка. Оба эссе, обсуждаемые в этой главе, даже определены Бартом как антиструктуралистские35. Отсутствие интереса Барта к широкомасштабным утверждениям требует, однако, особого рассмотрения. Например, его постоянное желание показать, что текст есть средство выражения тех этических, идеологических воззрений или взглядов на реальность, о которых даже не подозревает сам автор или читатель текста, короче говоря, того, что Барт любит весьма драматично называть «мифологией». Действительно, риторическая цель текста состоит в том, чтобы представить эту мифологию как квазиестественный феномен. Но текст скорее является творцом этой квазиестественной реальности, чем ее идеологическим отражением (здесь идеи Барта отличаются от марксизма).