Во-вторых, и в тесной связи с предшествующим пунктом, только благодаря метафоре, единство и последовательность могли быть атрибутированы прошлому. Метафора осуществляет организацию исторического знания87, и эта метафорическая организация предназначена для отражения или воплощения того единства, которое историк пытается обнаруживать в прошлом или спроектировать на прошлое. Опять же, с диссолюцией метафорической организации, прошлое трансформируется из объединенного целого в анархическую тотальность независимых peties recits, если использовать постмодернистский язык Лиотара. В-третьих, с получением большей автономии элементов прошлого друг от друга и, так сказать, с «демократизацией» исторического значения, «аристократичес-
406
7 глава
кая» иерархизация прошлого на слои, самоочевидно имеющие центральное значение (и на те, которые не имеют такового), должна будет уступить место постмодернистской «поверхностности». Обратите внимание, кроме того, что историзм всегда производил иллюзию «глубины», понимая все как результат исторического развития. Для историста «глубина» является исторической перспективой; для него сущность (или идентичность) нации, института, социального класса и так далее лежит в их истории88. В соответствии с его недоверием к контекстуализму, постмодернистское историо-писание будет питать небольшую симпатию к риторике изменения, которая создавала истористскую иллюзию глубины. Это может объяснить, почему постмодернистское историописание чувствует избирательную близость с антропологией. Как точно указал Рюсен, в антропологии «мы имеем дело с такими временами и местами человеческой жизни, которые не позволяют быть отнесенными к генетической концепции возникновения современных обществ» (перевод мой. - ФА)89. Очарованность постмодернистского историо-писания антропологией свидетельствует об его желании отрезать исторические феномены от корней, которые они имеют в своем прошлом90. И в-четвертых, овеществление прошлого, произведенное истористской метафорой трансисторического историка, обозревающего объективно-данную реальность реки времени, необходимо объединять на «ностальгический» опыт прошлого, в котором прошлое больше не является внешней реальностью. Из-за диссолюции метафоры объективная реальность прошлого оставлена в пользу гиперреальности постмодернизма, в пользу исторической реальности, которая возникает только благодаря историческому опыту, исторической мысли и историческим работам, при помощи способа, который будет разъяснен в оставшейся части этой главы.
Мы можем спросить далее, где эта радикализация и трансценденция историзма может быть обнаружена
407
в фактической исторической практике. Можно успешно ответить на этот вопрос, рассмотрев работу Броделя «Medlterranee», так как можно со всей ответственностью сказать, что opus famosum* Броделя одновременно является и кульминационной точкой истористского поиска единства и синтеза, и первым анонсом постмодернистского опыта переживания прошлого. В целях разъяснения такой интерпретации книги Броделя, я воспользуюсь наиболее проницательным анализом работы, проведенным Хансом Келлнером. Он показывает, что большинство рецензентов и комментаторов (например, Фебре, ван Хютте, Бэйлин и другие) действительно были глубоко увлечены способностью Броделя достигать грандиозного синтеза хаотического многообразия экономической и политической действительности Средиземноморского мира шестнадцатого века. Но затем Келлнер вносит иную ноту, цитируя Клода Лефорта, когда последний пишет, что Бродель был часто ведом к «пойнтилизму, который кажется противоположным социологической инспиризации его работы»91. Келлнер блестяще разъясняет природу и текстовые источники этого пойнтилизма. При этом он обращает наше внимание на «болотистую поверхность» текста Броделя; он исследует «непрерывный ряд оксюморонов», которые мы там находим, - например, когда Бродель выбирает такие выражения, как «жидкие равнины», «водянистая Сахара» и «острова, которые не окружает море»92. Иллюстративным для броделевской склонности к оксюморонам и парадоксам является карта, которая показывает, как Средиземноморье связано с остальной частью мира: она изображает земной шар, на котором «Южный полюс находится наверху и доминирует над огромной вырисовывающейся Африкой»93. Ясно, как замечает Келлнер, что эти текстовые уловки предназначены для «дефамилиризации» прошлого и систематического подрыва любых установленных понятий о прошлом, ко-
* «opus famosum» - известное произведение.
408
7 глава
торое мы могли бы уже иметь. Но наиболее поразительным является собственное заявление Броделя о том, что его книга лучше всего могла бы быть понята как «вечно переворачиваемые песочные часы»94. Конечно, никакая метафора не могла быть более враждебна к метафорическому, истористскому подходу к прошлому, чем эта метафора непрерывного аннулирования и деконструкции преимущественных точек исследования. Эта метафора - метафора смерти метафоры. Следовательно, эта великая книга Броделя, обычно рассматриваемая как парадигма «научного» историописания и мощности исторического синтеза, содержит в то же самое время семена распада метафорического, синтетического понимания прошлого.
Но эти постмодернистские, антиистористские тенденции долго остались бы незамеченными в современном историописании. Попытки преобразовывать историю в науку, купно с собственной программой Броделя hisloire totale или globale, на долгое время обеспечили господство исторического синтеза в исторической дисциплине. И хотя тропинка к постмодернистским концепциям была уже протоптана два десятилетия назад, например, генеалогией Фуко и микроисториями Гинзбурга, только в последние годы мы натолкнулись на историков, которые готовы осуществить прямое нападение на синтетический центризм истористской исторической теории и практики. Признак этого недавнего изменения в настроениях может быть найден в отрицании немецким историком Хансом Медиком того, что он относит к «центристским точкам зрения», используя аргумент, согласно которому «такие точки зрения преждевременно располагают исторические феномены на периферии или в центре исторического развития, в обоих случаях обращаясь за помощью к понятию «Большого Изменения», будь это модернизация, индустриализация, урбанизация или возникающие бюрократические институты и национальные государства
95
409
Медик - известный протагонист Alltagsgeschichte, и так как Alltagsgeschichte лучше всего может быть рассмотрено как отрасль большого исторического раздела истории ментальностей, то мы вправе ожидать, что последняя даст нам лучшие и наиболее репрезентативные примеры постмодернистского историописания. И если мы вернемся теперь к истории менталитетов, то увидим, что одна из ее наиболее заметных особенностей, по сравнению с другими историческими субдисциплинами, состоит в ее замечательном открытии новых объектов исторического исследования. Это нововведение истории ментальностей в контексте нашего обсуждения представляет особый интерес. Так, жесткое различие между истористской и постмодернистской исторической мыслью состоит в том, что последняя сопротивляется овеществлению прошлого, а это, напротив, весьма естественно происходит в историзме (и позитивистской теории историописания). Поэтому можно ожидать, что завершающий взгляд на открытие новых объектов исторического исследования историей ментальностей введет нас в волшебный круг, в пределах которого берут начало постмодернистская историческая реальность и исторический опыт. Изучая открытие новых объектов исторического исследования в истории ментальностей, можно преуспеть в обнаружении некоторых более конкретных деталей постмодернистского «ностальгического» опыта различия, который я обсуждал в предыдущей части главы.
Решающая характеристика истории ментальностей в том, что она находит свои новые объекты и ищет опыт различия в тех местах, где предыдущее истори-описание видело бы только отсутствие различия. История ментальностей есть история любви, сексуальности, страха смерти и так далее (то есть тех аспектов человеческого существования, которые, как считалось, обладали относительным иммунитетом к историческим изменениям и квазиестественным постоянством). Говоря по-другому, история ментальностей
410
7 глава
проблематизировала наши интуитивные убеждения в «хорошем знакомстве» с прошлым. Она превращает дефамилиризацию прошлого, столь скрытно представленную Броделем, в историческую программу. Именно в этой дефамилиризации квазиестественного (очевидно, деконтекстуализации квазиестественного) мы можем найти наиболее ценный ключ к открытию постмодернистского исторического объекта и постмодернистского опыта различия. Необходимо иметь в виду, что дефамилиризация есть разрывание на части того, что первоначально рассматривалось как а-историческое, естественное настоящее в историческом настоящем и историческом прошлом, в то время как опыт познания неизвестного предполагает непрерывное понимание процесса их разделения. Другими словами, дефамилиризация есть дублирование изначально естественного настоящего, в то время как память о его единстве, предшествующем дублированию, есть фон, на котором только и может себя четко артикулировать опыт неизвестного. Сходство между дефа-милиризацией в современной истории ментальностей и историческим опытом или вчувствованием, описанным Гете и Хейзингой, не нуждается ни в каком разъяснении.