Смекни!
smekni.com

Добро пожаловать в пустыню Реального (стр. 1 из 11)

Жижек С.

Добро пожаловать в пустыню Реального

ВВЕДЕНИЕ

ОТСУТСТВУЮЩИЕ ЧЕРНИЛА

В старом анекдоте из не существующей ныне Гер­манской Демократической Республики немецкий рабочий получает работу в Сибири; зная о том, что вся почта будет прочитываться цензорами, он говорит своим друзьям: «Давайте введем правила: если письмо, которое вы получите от меня, напи­сано обычными синими чернилами, то в нем прав­да; если оно написано красными чернилами, то в нем ложь». Через месяц его друзья получают пер­вое письмо, написанное синими чернилами: «Здесь все замечательно: магазины — битком, еды — в изобилии, жилье — большое и хорошо отапливается, в кинотеатрах показывают запад­ные фильмы, много красивых девчонок, готовых к делу; один недостаток — нет красных чернил». Структура здесь более тонкая, чем может пока­заться: хотя рабочий не может условленным зара­нее способом подать знак о том, что написанное им — неправда, он, тем не менее, достигает успе­ха в своем послании. Как? Вписывая ссылку на правила в зашифрованное послание в качестве од­ного из его элементов. Разумеется, мы сталкива­емся здесь с типичной проблемой самореферен­ции: так как письмо написано синим, то в таком случае, не должно ли все его содержание быть ис­тинным? Решение состоит в том, что сам факт от­сутствия красных чернил служит знаком того, что письмо должно быть написано красными чернилами. Вся соль здесь в том, что это упоминание об отсутствии красных чернил создает эффект исти­ны независимо от его буквальной истинности: даже если красные чернила были доступны, ложь о том, что их нет, была единственным способом донести истинное послание в этих особых услови­ях цензуры. И разве это не является матрицей действительной критики идеологии не только в «тоталитарных» условиях цензуры, но и — воз­можно, даже больше — в более утонченных усло­виях цензуры либеральной? Первоначально со­гласившись с тем, что у него есть все свободы, ко­торые только можно пожелать, он затем просто добавляет, что не хватает только одного — «крас­ных чернил»: мы «чувствуем себя свободными», потому что нам не хватает самого языка, чтобы артикулировать нашу несвободу. Это отсутствие красных чернил означает, что сегодня все основ­ные понятия, используемые нами для описания существующего конфликта, — «борьба с терро­ром», «демократия и свобода», «права человека» и т.д. и т.п. — являются ложными понятиями, иска­жающими наше восприятие ситуации вместо то­го, чтобы позволить нам ее понять. В этом смысле сами наши «свободы» служат тому, чтобы скры­вать и поддерживать нашу глубинную несвободу. Сто лет назад, делая акцент на признании некото­рых застывших догм как условии (требуемой) действительной свободы, Гилберт Кийт Честер­тон очень точно раскрыл антидемократический потенциал самого принципа свободы мысли:

«Свободомыслие — лучшее средство против свободы. Освободите разум раба в самом совре­менном стиле, и он останется рабом. Научите его сомневаться в том, хочет ли он свободы, — и он ее не захочет»1.

Разве это не истинно по отношению к нашему «постмодернистскому» времени с его свободой к деконструированию, сомнению, дистанцирова­нию от себя самого? Не следует забывать, что Че­стертон делает то же самое утверждение, что и Кант в своей работе «Что такое Просвещение?»: «Рассуждайте сколько угодно и о чем угодно, толь­ко повинуйтесь!» Единственное различие состоит в том, что Честертон более последователен и рас­толковывает имплицитный парадокс кантианско­го рассуждения: свобода мысли не только не под­рывает существующее общественное рабство, она непосредственно служит его опорой. Старый де­виз — «Не рассуждай, повинуйся!», на который реагирует Кант, приводит к обратным результа­там: он действительно порождает восстание; един­ственный способ закрепить общественное рабст­во — свобода мысли. Честертон также достаточно последователен, чтобы озвучить лицевую сторону девиза Канта: борьба за свободу нуждается в от­сылке к некоторой неоспоримой догме.

В классической сцене из эксцентричной гол­ливудской комедии девушка спрашивает своего парня: «Ты хочешь на мне жениться?» «Нет!» «Хватит увиливать от вопроса! Отвечай прямо!» В известном смысле эта логика справедлива в своей основе: единственный приемлемый прямой ответ для девушки — «Да!», поэтому все остальное, включая прямое «Нет!», считается уверткой. В ос­нове этой логики, конечно, лежит принудитель­ный выбор: вы свободны принимать решения при условии, что вы делаете правильный выбор. Разве священник не опирается на этот же парадокс в споре с мирянином-скептиком? «Веруешь ли ты в Господа?» «Нет». «Хватить увиливать от вопроса! Отвечай прямо!» И опять, в глазах священника только прямой ответ должен доказать веру в бога: не занимая ясной симметричной позиции, атеис­тическое отрицание веры есть попытка избежать проблемы столкновения с божественным. И разве то же самое не происходит сегодня с выбором «де­мократия или фундаментализм»? Можно ли, на языке этого выбора, выбрать «фундаментализм»?

Проблематичным в том способе, которым правя­щая идеология навязывает нам этот выбор, являет­ся не «фундаментализм», но скорее сама демокра­тия: как если бы единственной альтернативой «фундаментализму» была политическая система парламентской либеральной демократии.

1. СТРАСТИ РЕАЛЬНОГО, СТРАСТИ ВИДИМОСТИ

Когда по пути из дома в театр в июле 1953 года Брехт пропускал колонну советских танков, дви­жущихся к Stalinallee, чтобы подавить восстание рабочих, он махал им рукой, и — он описал этот день в своем дневнике — в тот момент у него впер­вые в жизни (он никогда не был членом партии) возник соблазн вступить в Коммунистическую партию. Дело не в том, что Брехт считал допусти­мой безжалостную борьбу в надежде на то, что она приведет к процветанию в будущем грубость на­стоящего насилия как такового воспринималась и одобрялась как знак подлинности... Не является ли это образцовым случаем того, что Ален Бадью оп­ределил в качестве ключевой черты двадцатого столетия: «страсть Реального» ( passion du reel)1 ? В отличие от девятнадцатого столетия утопичес­ких и «научных» проектов и идеалов, замыслов бу­дущего, двадцатый век имел своей целью осво­бождение вещи как таковой, непосредственную реализацию Нового Порядка. Основной и опреде­ляющий опыт двадцатого века — непосредствен­ный опыт Реального, в противоположность по­вседневной социальной реальности. Реальное в его исключительной жестокости было той ценой, которую следовало заплатить за очищение от об­манчивых слоев реальности. Уже в окопах первой мировой войны Эрнст Юнгер прославлял рукопашные схватки как первый подлинный интер­субъективный опыт: подлинность состоит в акте насильственной трансгрессии (от лаканианского Реального — Вещь Антигоны, с которой она стал­кивается, когда нарушает порядок Города, — до эксцесса у Батая). В сфере сексуальности иконой этой «страсти реального» стала «Империя чувств» Нагиса Ошимы — культовый японский фильм се­мидесятых, в котором любовники пытали друг друга до смерти. Не становятся ли последней фи­гурой страсти Реального веб-сайты с жесткой пор­нографией, позволяющие нам увидеть при помо­щи крошечной камеры, размещенной на конце фаллоимитатора, как выглядит влагалище изнут­ри? В этот момент все переворачивается: когда кто-то подходит слишком близко к объекту жела­ния, эротическая привлекательность превращает­ся в отвращение к Реальному обнаженной плоти2.

2 И добавлю лично от себя: когда в начале девяностых я был тесно связан со словенской политикой, я и сам столкнулся со страстью Реального. Когда обсуждался вопрос о предо­ставлении мне портфеля в правительстве, меня интересо­вал только пост министра внутренних дел или руководите­ля службы безопасности — идея работы на посту министра культуры, образования или науки казалась мне крайне не­лепой, не заслуживающей серьезного рассмотрения.

Другая версия «страсти Реального», в противопо­ложность «движению товаров» в социальной ре­альности, ясно различима в кубинской револю­ции. Делая из нужды добродетель, сегодняшняя Куба продолжает героически сопротивляться ка­питалистической логике траты и запланирован­ного устаревания: многие используемые там из­делия рассматриваются на Западе как отходы — это не только пресловутые американские автомо­били пятидесятых, которые сверхъестественным образом продолжают работать, но и масса канад­ских желтых школьных автобусов (с еще вполне читаемыми старыми надписями на французском или английском), вероятно, подаренных Кубе и используемых там в качестве общественного транспорта3. Мы, таким образом, имеем дело с парадоксом: в безумную эпоху глобального капи­тализма главным результатом революции должен стать переход от социальной динамики к за­стою — это та цена, которую нужно заплатить за исключение из глобальной капиталистической сети. Здесь мы сталкиваемся со странной симмет­рией между Кубой и западными «постиндустри­альными» обществами: в обоих случаях безумная мобилизация скрывает более фундаментальную неподвижность. На Кубе революционная моби­лизация скрывает социальный застой; на разви­том Западе неистовая социальная активность скрывает фундаментальное однообразие глобаль­ного капитализма, отсутствие События...

3 Эта внешность по отношению к капитализму также замет­на в том, как Куба продолжает полагаться на старую доб­рую социалистическую установку символической бухгал­терии: чтобы быть принятым в расчет, каждое событие должно быть вписано в большого Другого. Сообщалось, что в 2001 году в гаванской гостинице на доске объявле­ний было вывешено: «Дорогие гости, в исполнение про­граммы дезинфицирования этой гостиницы гостиница бу­дет дезинфицироваться 9 февраля с 3 до 9 часов пополуд­ни». Зачем это повторение? Почему гостям нельзя просто сообщить, что гостиницу будут дезинфицировать? Почему дезинфекция должна охватываться «программой дезин­фицирования»? И, кстати, нельзя не задаться вопросом о том, как в таких условиях происходят сексуальные контак­ты: это не обычный процесс соблазнения, но — «Моя до­рогая, в исполнение нашей сексуальной программы, по­чему бы нам не заняться...»