Но речевыми могут быть и сами действия. Они могут, следовательно, выходить за пределы мыслительного акта как такового: мышление завершилось, решение принято, выбор сделан, остается осуществить это решение. Чаще всего такой случай трактуется упрощенно, как автоматическая реализация каких-то исполнительных механизмов (особенно типична такая трактовка для разного рода бихевиористских концепций). Однако для советской науки характерна иная трактовка речевого действия, идущая от Л.С. Выготского, на которой мы частично уже останавливались.
Наконец, речевым может быть не только действие и его планирование, но и сопоставление полученного результата с намеченной целью. Эта рефлексия происходит в тех случаях, когда интеллектуальный акт очень сложен, особенно когда он носит целиком или почти целиком теоретический характер (например, в деятельности ученого).
Таким образом, концепция “мышления на иностранном языке” недопустимо упрощает реальное соотношение процесса мышления и процесса речевого общения. Речь не есть простая вербализация, подыскивание и наклеивание словесных ярлычков к мыслительным сущностям; это творческая интеллектуальная деятельность, включенная в общую систему психической и иной деятельности человека. Это — решение задачи, это — действие в проблемной ситуации, которое может осуществляться и с опорой на язык. Поэтому принципиально неверен любой подход, не учитывающий, что за термином “мышление” стоят психологически очень различные факты, подход, при котором научное истолкование сущности мышления подменяется упрощенным и схематизированным, можно сказать — формалистическим, его изображением как своего рода цепи логических операций — анализ + синтез, индукция + дедукция и так далее, — производимых непременно на базе языка и в процессе речи. В этой связи нельзя не поддержать ту тенденцию в современной психологии обучения языку, представители которой ратуют за “подключение” иностранного языка к различным аспектам интеллектуальной деятельности учащегося; чем более многосторонней будет психическая деятельность, которую учащийся способен производить с опорой на иностранный язык, тем более свободным и адекватным будет процесс общения на этом языке.
Обращаясь к проблемам восприятия, можно констатировать, что в психологии анализ взаимоотношения речевых и перцептивных процессов производился по ряду независимых линий, и нам придется подробнее остановиться на важнейших из таких работ.
Напомним прежде всего о известном различении “коммуникации событий” и “коммуникации отношений”. Это различение, принадлежащее шведскому лингвисту Г. Сведелиусу, по существу заново было введено в психологию А. Р. Лурия. При коммуникации событий формулируется и передается конкретное взаимодействие вещей: дом горит, девочка плачет, собака лает. Коммуникация отношений фиксирует абстрактно-логическое соотношение предмета и признака: Сократ — человек. В случае “коммуникации отношений” “средства языка играют совсем особую, специфическую для языка роль: они формируют известные отношения, отвлекая известные признаки и выделяя на их основе абстрактные отношения, которые не могут быть выражены наглядными, внеязыковыми средствами.… За “коммуникациями событий” лежат процессы наглядного мышления, лишь выражающиеся в языковой форме”.
Близкую концепцию предложил А. А. Брудный. По его указанию, “существует взаимовлияние двух типов семантических состояний слова: 1) параситуативного (или системного) состояния, в котором слово обладает некоторым семантическим потенциалом, и 2) ситуативных состояний, в которых семантический потенциал реализуется в виде множества “контекстуальных значений”.
С изложенными здесь положениями А. Р. Лурия и А. А. Брудного можно соотнести некоторые существенные экспериментальные исследования, выполненные в рамках американской психолингвистики Миллера — Хомского. Из подобных исследований мы можем указать на два наиболее фундаментальных. Д. Слобин в своей широко известной работе изучил влияние предметной ситуации на понимание синтаксических конструкций. Использовалась следующая методика: давались картинки двух типов: “обратимые” (автомобиль догоняет поезд; но ведь и поезд может догонять автомобиль) и “необратимые” (человек ест дыню — но дыня не может есть человека). При этом произносилась фраза, и испытуемый должен был ее верифицировать (относительно картинки). Выяснилось, что время реакции очень тесно связано с фактором обратимости: при восприятии необратимых ситуаций “элиминируется проблема пассивности, ядерные и пассивные предложения требуют примерно одинакового времени”. В экспериментах Слобина явно осуществлялась ориентировка в изображенной ситуации, в результате которой релевантные в психолингвистическом отношении особенности ситуации закреплялись в виде вторичного образа или в какой-то иной форме. Однако в ситуации, когда необходимо было осуществить не верификацию, а описание изображенной сцены, оказалось “несущественным, являются субъект и объект потенциально обратимыми или нет”.
В этом плане, кроме экспериментов, выполненных под руководством Ромметвейта, интересен опыт, поставленный в Гарварде итальянским психолингвистом Флорес д’Аркаи. Он пытался установить корреляцию между структурой изображения и выбором синтаксического типа предложения, описывающего это изображение. Выяснилось, в частности, что большие по размеру объекты и объекты, находящиеся в левой части картинки (при воображаемом движении их слева направо), имеют тенденцию делаться субъектами. Так, если движение объектов предполагается слева направо, обычной будет конструкция: Автомобиль догоняет телегу; при обратном движении — наоборот: Телега догоняется автомобилем. Этот эксперимент показывает, что есть определенная стратегия обработки картинки, отражающаяся в порождении высказывания.
К мысли о такой фиксированной стратегии приводит и анализ спонтанной мимической речи глухонемых. Напомним, что в этой речи имеется своеобразный “универсальный синтаксис”: сначала обозначается субъект, затем объект (плюс — в постпозиции — определения к ним), затем предикат и обстоятельственные слова (по модели: Кот черный ухо почесал лениво). По всей видимости, здесь мы имеем дело не с фиксированной последовательностью именно компонентов высказывания как такового, а со стратегией интерпретации описываемой ситуации (ориентировки в этой ситуации), соотносимой со специфической структурой внутренней программы высказывания. Однако и сам процесс программирования в этом случае (и в других случаях, когда мы сталкиваемся с фиксированным порядком компонентов высказывания, т.е. в детской речи на досинтаксическом этапе ее формирования, в автономной речи и т.п.), носит, по-видимому, очень специфический характер и сводится к оперированию с образами как компонентами воспринимаемой ситуации. Здесь мы приходим к обширной самостоятельной проблеме соотношения образного и словесного компонента на различных этапах формирования детского общения (и в различных маргинальных случаях общения), по которой существует обширная литература, но на которой мы не можем останавливаться в настоящей работе по соображениям экономии места.
Второй круг работ, о котором мы должны здесь упомянуть, связан с восприятием и дифференцированным вербальным кодированием изолированных неречевых стимулов. С точки зрения бихевиористской теории “обусловливания” эти вопросы рассматривались, в частности, в работах А. Стаатса. С другой стороны, в нашей стране, в Институте языкознания АН СССР, были выполнены два цикла экспериментальных исследований такого кодирования. Первый, принадлежащий О. Н. Селиверстовой, касается различий в вербальном отображении русскими и английскими испытуемыми процессов излучения света тем или иным объектом. Второй был проделан А. Н. Журинским и его сотрудниками и посвящен межъязыковому сопоставлению факторов выбора пространственных прилагательных и предлогов с пространственным значением. Все эти эксперименты приводят к общему выводу о том, что при опознании и вербальном кодировании зрительных стимулов испытуемые используют определенную, достаточно общую всем носителям языка систему операций опознания, не отраженную непосредственно в языке как социальной системе и не осознаваемую испытуемыми; иными словами, вместе с усвоением языка как такового мы усваиваем и систему отношений между предметной действительностью и ее вербализацией, систему “прагматических правил” (Дж. Миллер) анализа предметной ситуации, систему невербальных критериев выбора той или иной кодовой единицы как класса кодовых единиц. Эта система, специфичная для определенного языка, не является совершенно жесткой и допускает индивидуальные и ситуативные вариации в известных пределах; она в сущности представляет собой систему ориентировочных действий на уровне выбора отдельных семантических единиц.