Будучи рассматриваемо как деятельность, общение также может быть представлено как последовательноcть этапов или фаз. Попытаемся в самой общей форме охарактеризовать их. Для этой цели кратко рассмотрим речевую деятельность как наиболее исследованный вид деятельности общения. Ср. также сказанное выше (глава I, § 4) о речевом мышлении.
Сама идея фазовой структуры речевого акта, или, — более точно, — фазовой структуры “внутреннеречевого”
этапа порождения речевого высказывания, — принадлежит Л. С. Выготскому. Рассматривая такое порождение как процесс движения от мысли к слову, к внешней речи, Л. С. Выготский представлял его так: “… от мотива, порождающего какую-либо мысль, к оформлению самой мысли, к опосредованию ее во внутреннем слове, затем — в значениях внешних слов, и наконец, в словах”. В другом месте: “Мысль есть внутренний опосредованный процесс. Это путь от смутного желания к опосредованному выражению через значение, вернее, не к выражению, а к совершению мысли в слове”. И наконец: “… Мысль не есть нечто готовое, подлежащее выражению. Мысль стремится, выполняет какую-то функцию, работу. Эта работа мысли есть переход от чувствования задачи — через построение значения — к развертыванию самой мысли”.
Опираясь на эти положения Выготского, можно представить себе последовательность этапов (“фаз”) порождения речи следующим образом.
В начале движения лежит (а) система мотивов. Мы считаем необходимым расширить понимание Выготского, говоря не о мотиве как изолированном факторе, а о системе внеречевых факторов, образующих мотивацию речевого действия. На этом этапе осуществляется первичная ориентировка в проблемной ситуации (см. ниже).
Мотивация и первичная ориентировка порождают (б) речевую (коммуникативную) интенцию. Этот этап соответствует “смутному желанию” или “чувствованию задачи”. Ср. категорию “воображаемой ситуации” у Д. Н. Узнадзе. На этом этапе говорящий имеет то, что Дж. Миллер и его соавторы называют “Образом результата”, но еще не имеет Плана действия, которое он должен совершить, чтобы этот результат получить. Здесь, видимо, следует особо поставить вопрос о динамике мотивации. По А. Н. Леонтьеву, следует разграничить мотив и потребность. Потребность опредмечивается в мотиве, а мотив — “это объект, который отвечает той или иной потребности и который, в той или иной форме отражаясь субъектом, ведет его деятельность”. На этапе “мотива” мы имеем дело, строго говоря, с потребностью, а не с мотивом. Переход от первой ко второму и связан с понятием речевой интенции.
Этот этап Л. С. Выготский называет этапом “мысли”. Мы назвали его этапом “речевой интенции”, поскольку употребление термина “мысль” в значении определенного этапа речемыслительного процесса требует специального обсуждения (см. выше главу I). И на этом этапе, когда четко выделилась коммуникативная задача, происходит вторичная ориентировка — в условиях этой задачи.
Следующий, принципиально важный для нас этап — это этап (в) внутренней программы речевого действия. Он соответствует у Выготского “опосредованию мысли во внутреннем слове”. На этом этапе происходит опосредование речевой интенции личностными смыслами (в понимании А.Н. Леонтьева и нашем — см. ниже), закрепленными в тех или иных субъективных (но, конечно, являющихся результатом интериоризации объективных внешних действий) кодовых единицах (“код образов и схем” Н. И. Жинкина). Важно подчеркнуть, что речь идет именно о процессе программирования, а не о статичном, закрепленном в каких-то фиксированных формах плане (программе). Программирование есть процесс опосредования речевой интенции кодом личностных смыслов. В этом звене говорящий принимает решение о характере высказывания; дальнейшее уже относится к условиям этого решения.
То, что обычно называется (в том числе Выготским) внутренней речью, а нами названо внутренним программированием, как раз и является орудием осуществления “мысли”, связующим звеном между рождающей мысль интенцией и развертыванием мысли при помощи объективного языкового кода. Переход к коду в свою очередь есть процесс двуступенчатый: сначала происходит переход от смыслов, закрепленных в субъективном коде, к значениям “внешних” слов реального языка (“перевод” с субъективного кода смыслов на объективный код значений, опосредование речевой интенции “значениями внешних слов”), а затем — “превращение грамматики мысли в грамматику слов” (ведь “мысль иначе построена, чем ее речевое выражение”). Таким образом, мы имеем этап (г) — реализацию внутренней программы, который предполагает два относительно независимых процесса — семантическую реализацию и грамматическую реализацию.
Помимо двух указанных процессов, входящих в этап (г), можно выделить еще процесс акустико-артикуляционной и моторной реализации программы (опосредование мысли во “внешнем слове” по Выготскому), следующий за выбором синтаксической структуры высказывания и непосредственно предшествующий следующему этапу, а именно этапу (д) — звуковому осуществлению высказывания. Этот последний этап, строго говоря, предполагает накладывающийся на процессы семантико-грамматической реализации и зависящий от них процесс “моторного программирования” (“моторный План”), и лишь на основе этого последнего и следующего за ним процесса акустико-артикуляционной реализации осуществляется собственно фонация.
Внутренняя структура и соотношения друг с другом процессов реализации есть основное содержание психолингвистики в ее современном виде. Это — огромная специальная область, которой мы не можем касаться в данной работе.
Выше, в том числе в данном параграфе, мы уже не раз обращались к понятию личностного смысла. Остановимся несколько подробнее на этом понятии и его отличии от понятия значения.
Значение — это социально кодифицированная форма общественного опыта. Эта кодифицированность (связанная с потенциальной возможностью осознания) является его конституирующим признаком.
Однако, если взглянуть на значение как на факт психики, как на фрегевское “представление”, а не “значение”, то можно заметить парадоксальную вещь. Хотя значение объективно, для каждого индивида оно никогда не выступает как объективное явление. Дело не в том, каковы индивидуальные вариации при усвоении данного значения, какова разница в “чувственных впечатлениях, которые человек имел раньше” (Г. Фреге) и т.п.; дело в том, что, усваивая общественный опыт, зафиксированный в значениях, индивид включает его в систему своих жизненных отношений, в систему своей деятельности. И в первую очередь это сказывается в том, что всякое содержание, закрепленное в значении, воспринимается и переживается человеком по-разному, в зависимости от мотива соответствующей деятельности.
Итак, если попытаться определить смысл в нашем понимании, то вернее всего будет говорить о нем как об аналоге значения в конкретной деятельности. Но это ни в коей мере не просто индивидуально-психологический аспект значения и тем более — не его аффективная окраска: “В начале своей жизни человек обычно… ведет себя так, как если жизнь длилась бы целую вечность. Но вот что-то меняется в его жизни, или, может быть, жизнь его подходит к концу, и тот же человек рассчитывает теперь оставшиеся ему годы, даже месяцы; спешит довести до конца выполнение одних своих намерений, отказывается вовсе от других. Можно сказать, что его сознание смерти сделалось иным. Изменилось ли, однако, увеличилось ли его значение, стало ли иным в его сознании самое понятие, “значение” смерти? Нет. Изменился его смысл для человека…”. И дальше: “Как раз в первом случае представление смерти может быть для субъекта остро аффективным, а во втором случае может, наоборот, и не вызвать сколько-нибудь сильных эмоциональных переживаний”.
Чтобы сделать следующий шаг в нашем рассуждении, нам придется взглянуть на отношения значения и смысла со стороны исторического развития человеческого сознания. И первый фундаментальный факт, с которым нам придется столкнуться, — это факт зависимости форм и способов отражения человеком объективной действительности от особенностей того общества, в котором человек живет.
Если мы рассмотрим коллективную деятельность первобытных охотников, то увидим, что в ней мотив согласован, можно сказать даже — совпадает с объективным результатом. Она побуждается долей каждого в общей добыче, но эта добыча является вместе с тем и результатом деятельности первобытного коллектива и каждого его члена. Иначе обстоит дело в классовом обществе. Здесь мотив трудовой деятельности рабочего не совпадает с ее результатом, объективное содержание деятельности — с субъективным, смысл труда не совпадает с его значением. “Для себя самого рабочий производит не шелк, который он ткет, не золото, которое он извлекает из шахты, не дворец, который он строит. Для себя самого он производит заработную плату, а шелк, золото, дворец превращаются для него в определенное количество жизненных средств, быть может в хлопчатобумажную куртку, в медную монету, в жилье где-нибудь в подвале…. Смысл двенадцатичасового труда заключается для него не в том, что он ткет, прядет, сверлит и т.д., а в том, что это — способ заработка, который дает ему возможность поесть, пойти в трактир, поспать”. Возникает парадоксальное явление, характеризуемое Марксом как “самоотчуждение” рабочего, отчуждение его сущности; с одной стороны он — творец, производитель материальных ценностей, носитель знаний и умений, обеспечивающих жизнь и развитие общества; с другой — для него содержание его труда вторично, он работает не для того, чтобы производить, а для того, чтобы жить. Он как бы раздваивается в своем отношении к труду, и это не может не отражаться в его сознании, в его восприятии предметной и общественной действительности, мира предметов и мира человеческих отношений; это раздвоение приобретает нередко уродливые формы, которые, быть может, наиболее очевидно демонстрируют внутреннюю тенденцию, общую всему капиталистическому обществу. “Стекольщик радуется граду, который перебил бы все стекла”, — писал Фурье.