Смекни!
smekni.com

Влияние творчества Александра Блока на поэзию Анны Ахматовой (стр. 4 из 6)

Ахматова жила под впечатлением того же акустического образа, подсказанного словами Блока о подземном гуле революции. С образами “Возмездия” связаны непосредственно и стихи, завершающие приведенный отрывок торжественным и грозным видением новой исторической эпохи:

А по набережной легендарной

Приближался не календарный

Настоящий Двадцатый Век.

Сравнить у Блока в начале его поэмы проникнутую глубокой безнадежностью, характерной для него в годы безвременья, философскую и социально-историческую картину смены тех же двух веков: Век девятнадцатый, железный, Воистину жестокий век!

И дальше:

Двадцатый век...

Еще бездомней,

Еще страшнее бури мгла.

(Еще чернее и огромней

Тень Люциферова Крыла).

Пейзажным фоном поэмы Ахматовой, образный смысл которого вполне очевиден, являются зимний заснеженный Петербург, снежная вьюга за тяжелыми портьерами шереметьевского дворца (Фонтанного дома), где происходит новогодний маскарад. В первой главе эта тема едва намечена:

За окошком Нева дымится,

Ночь бездонна — и длится, длится

Петербургская чертовня...

В черном небе звезды не видно,

Гибель где-то здесь, очевидно,

Но беспечна, пряна, бесстыдна

Маскарадная болтовня...

В прозаическом введении к главе второй, изображающей “спальню Героини”: “За мансардным окном арапчата играют в снежки. Метель. Новогодняя полночь”. И дальше стихи:

Видишь, там, за вьюгой крупчатой

Мейерхольдовы арапчата

Затевают опять возню?

В главе третьей занавес наконец раздвигается и открывается картина морозной зимней ночи с характерными для дореволюционного Петербурга кострами, разведенными на площадях:

Были святки кострами согреты,

И валились с мостов кареты,

И весь траурный город плыл

По неведомому теченью

По Неве иль против теченья...

В главе четвертой влюбленный корнет, полный отчаяния, выбегает на улицу. “Угол Марсова поля... Горит высокий костер. Слышны удары колокольного звона от Спаса на Крови. На поле за метелью призрак дворцового бала” (в более ранней редакции: “Зимнедворцового бала”):

Ветер, полный балтийской соли,

Бал метелей на Марсовом поле

И невидимых звон копыт...

Следует сцена самоубийства.

Образ снежной вьюги был хорошо известен современникам Ахматовой из лирики Блока, начиная со стихотворений второго тома, объединенных в разное время в сборники “Снежная маска” (отдельное издание — 1907), “земля в снегу (1908), “Снежная ночь” (1912). Как символ стихийной страсти, Вихря любви, морозного и обжигающего, он развертывается в любовной лирике Блока в этот период в длинные ряды метафорических более сжатые и сконцентрированные, переносятся потом на восприятие России — Родины, как возлюбленной, ее мятежной, буйной красоты и ее исторической судьбы: Ты стоишь под метелицей дикой \ Роковая, родная страна.

Отсюда они перекидываются в “Двенадцать”, поэму о революции как о мятежной народной стихии, превращаясь из “ландшафта души” в художественный фон всего действия, реалистический и в то же время символически знаменательный.

В списке утраченных произведений, сохранившихся в библиографических записях Ахматовой под №1, упоминается “либретто балета “Снежная маска”, по Блоку, 1921”. Либретто было написано для балета А. С. Лурье, приятеля А. Ахматовой, молодого тогда композитора-модерниста, позже эмигрировавшего за границу.

Отношение Ахматовой к этой лирической поэме Блока было, по-видимому, двойственным. По сообщению Д. Е. Максимова, она усматривала в ней немало “звездной арматуры”, т. е. безвкусия, характерного по ее мнению для модернистского искусства начала ХХ в.

С другой стороны, произведение Блока два раза упоминается Ахматовой в оставшихся неиспользованными прозаических материалах к поэме (отрывки задуманного в 1959 — 1960 гг. “балетного сценария”). В одном случае — это набросок сцены, характеризующий художественные вкусы эпохи: “Ольга в ложе смотрит кусочек моего балета “Снежная маска”...”. Там же другой набросок, лишь частично соответствующий печатному началу третьей главы: “Арапчата раздвигают занавес и... вокруг старый город Питер, новогодняя, почти андерсеновская метель. Сквозь нее — виденье (можно из “Снежной маски”). Вереница экипажей, сани...”. Еще один отброшенный вариант, заслуживающий внимания: “Вьюга, призраки в вьюге (может быть даже — Двенадцать Блока, но вдалеке и неясно)”.

С Блоком связан и основной любовный сюжет поэмы Ахматовой, воплощенный в традиционном маскарадном треугольнике: Коломбина — Пьеро — Арлекин. Библиографическими прототипами, как известно были: Коломбины — приятельница Ахматовой, актриса и танцовщица О. А. Глебова-Судейкина (жена художника С. Ю. Судейкина); Пьеро — молодой поэт, корнет Всеволод Князев, покончивший с собой в начале 1913 г., не сумев пережить измену своей “Травиаты” (как Глебова названа в первой редакции поэмы); прототипом Арлекина послужил Блок. Этот любовный треугольник в качестве структурной основы маскарадной импровизации получил особенно большую популярность благодаря лирической драме Блока “Балаганчик” (1906), поставленной В. Э. Мейерхольдом в театре В. Ф. Комиссаржевской (1906 – 1907) и вторично, через несколько лет, в зале Тенишевского училища накануне мировой войны (апрель 1914 г.).

Выступая в роли Арлекина в любовном треугольнике, Блок вводится в “Девятьсот тринадцатый год” как символический образ эпохи, “серебряного века во всем его величии и слабости” (говоря словами Ахматовой), — как “человек-эпоха”, т. е. как выразитель своей эпохи. Развертывание этого образа произошло в поэме не сразу. В первой редакции даны лишь ключевые строки к образу романтического демона, объединяющего крайности добра и зла, идеальных взлетов и страшного падения: На стене его тонкий профиль \ Гавриил или Мефистофель \ Твой, красавица, паладин?

В первоначальной версии не ясно даже, является ли он счастливым соперником драгуна — Пьеро. Сцена их встречи до 1959 г. читалась так:

...с улыбкой жертвы вечерней

И бледней, чем святой Себастьян,

Весь смутившись, глядит он сквозь слезы,

Как тебе протянули розы,

Как соперник его румян.

В. М. Жирмунский замечает по этому поводу: “Румяный” соперник — эпитет вряд ли подходящий для Блока, тем более в его роли демонического любовника. Но этот эпитет является цитатой из самоописаний Блока и ряда характеристик его внешности в молодые годы, данных другими. Эта “румяность” одно время угнетала его (слово “румяный” еще раз появляется в стихотворении Ахматовой на смерь Блока: И приходят румяные вдовушки), сравнить стих Блока: И льнут к нему... в его лице румянец (“Как тяжко мертвецу среди людей...” 1912) в первой публикации — “Современник” 1912, №11, позднее соответствующая строфа была опущена). Розоватость Блока — постоянный мотив в мемуарах Андрея Белого, сравнить: “Стройный, с лицом розовеющим,...он щурясь оглядывал отблески стекол” (“Начало века”, стр. 458), “Но… Александр ли Блок, — юноша этот, с лицом, на котором без вспышек румянца горит розоватый обветр”... (там же, стр. 287).

Однако лишь в 1962 г. появились опознавательные строчки:

Это он в переполненном зале

Слал ту черную розу в бокале...

И тогда же эпитет “румян” был заменен нейтральным:

Как соперник его знаменит.

Отрывок о Блоке в окончательной редакции расширен добавлением восемнадцати стихов, слагавшимся постепенно:

1956:

Но такие таятся чары

В этом страшном дымном лице:

Плоть, почти что ставшая духом,

И античный локон над ухом —

Все таинственно в пришельце.

1962:

Это он в переполненном зале

Слал ту черную розу в бокале,

Или все это было сном?

С мертвым сердцем и мертвым взором

Он ли встретился с Командором,

В тот пробравшись проклятый дом?

1956:

И его поведано словом,

Как вы были в пространстве новом,

Как вне времени были вы,

И в каких хрусталях полярных,

И в каких сияньях янтарных

Там у устья Леты Невы.

Первая строфа, примыкающая к предшествующей, развивает образ романтического героя — “демона”. Остальное состоит из четырех полустроф, содержащих последовательные аллюзии на четыре известных стихотворения Блока, из которых два, — из цикла “Страшный мир”, имевшего для творчества Ахматовой особенно большое значение.

Первая, наиболее ясная (“В ресторане”, 1910), не требует дальнейших разъяснений. Вторая связана со стихотворением “Шаги Командора” (1910 — 1912). Третья является перифразой посвященной Андрею Белому (“Милый брат! Завечерело...”, 1906):

Словно мы — в пространстве новом,

Словно — в новых временах.

Четвертая отдаленно перекликается со стихотворением “Вновь оснеженные колонны...” (1909), посвященным В. Щеголевой и изображающим поездку на острова:

Там, у устья Леты-Невы.

Параллели со стихотворением “Шаги Командора”.

Для общей концепции образа Блока и всей эпохи в целом особенно знаменательно включение стихотворения “Шаги командора” в эту цепь аллюзий. В стихотворении, изображающем осужденного на гибель Дон-Жуана, “изменника” романтическому идеалу единственной и вечной любви, звучит тот же мотив надвигающегося “возмездия”:

Из страны блаженной, незнакомой, дальней

Слышно пенье петуха.

Что изменнику блаженства звуки?

Миги жизни сочтены...

Сравнить неслучайный отголосок этого мотива в поэме Ахматовой:

Крик петушиный нам только снится,

За окошком Нева дымится

Ночь бездонна и длится, длится

Петербургская чертовня.

Этот отрывок перекликается и со стихами из первого стихотворения цикла “На поле Куликовом”: “И вечный бой! Покой нам только снится”, а третьей строкой (Ночь бездомна) с блоковскими стихами “Жизнь пуста, безумна и бездонна” (также из “Шагов Командора”) и “Жизнь пустынна, бездомна, бездонна”.

“Блок ждал Командора”, — записала Ахматова в своих материалах к поэме: это ожидание также признак людей ее “поколения”, обреченных погибнуть вместе со старым миром и чувствующих приближение гибели. Не случайно и Коломбина, как сообщается в прозаическом введении к главе второй, некоторым кажется “Донной Анной (из “Шагов Командора”)”. Перекличка эта явственно начинается уже в предпосланном всей поэме “Девятьсот тринадцатый год” эпиграфе из оперы Моцарта “Дон-Жуан”, в которой гибель ветреного и распутного любовника впервые, по крайней мере музыкальными средствами, изображена как романтическая трагедия: D’finirai Prima dell aurora [Ты перестанешь смеяться раньше, чем взойдет заря (итал.)].