«В поисках скрытой нежности»
Эмиграция, Париж, конец двадцатых годов. Объявление в газете «Последние новости» о предстоящем вечере сатириконца Дона-Аминадо: «Темы вечера— юмор, бодрость, преодоление будней, ежегодная перекличка «не падающих духом, несмотря на все». Н.А.Тэффи расскажет о счастливой, вызывающей всеобщую зависть, жизни русской эмиграции»1... Бодрились, пошучивали, держались особняком в отстроенном за десятилетие своем «Городке». Впрочем, втайне, про себя, «летописица Городка» Тэффи, должно быть, все чаще повторяла финальные строки любимого романа «Идиот»2: «Ивсе это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия...».
Рядом был Павел Андреевич Тикстон, верный спутник, преданный друг, «человек редкой доброты», как отзывалась о нем сама писательница. Ему она посвятит один из лучших своих сборников «Книга Июнь». Многолетний союз Тэффи и Тикстона не был скреплен законом. Отголоски того, о чем судачили в русском Париже, слышатся в дневниковых записях Веры Николаевны Муромцевой-Буниной: «1928. 8сентября. Виделись с Тэффи и Тикстоном. Впечатление, что им скучно друг с другом, хотя связь их крепкая», «1931. 7марта. Оказывается, Тикстон заболел в Копенгагене— удар. Дали знать. Кому ехать— жене или Тэффи? Решили, что Тэффи и сыну»3. В.Васютинская, близкая знакомая Тэффи, вспоминала об этом трудном периоде жизни писательницы: «За стеной ее рабочего кабинета медленно угасал тяжело больной, день и ночь нуждавшийся в ее присутствии, заботах и уходе. И она годами окружала его своей нежностью, бдела над ним неотступно и... писала развлекавшие читателей веселые рассказы»4.
Удовольствий в эмиграции было немного, но уж в одном из них отказать себе не могли— раз в неделю с особым ожиданием раскрывался свежий номер парижской газеты «Возрождение», в предвкушении неизменной радости от встречи с любимой писательницей. Тэффи ухитрялась находить все новые и новые сюжеты, умела увидеть что-то интересное и цепляющее душу в самом обыденном событии, заурядной личности, незначащей бытовой мелочи. В.Н.Муромцева приводила в дневнике слова В.Ф.Ходасевича, который ругал писателей-эмигрантов за то, что они мало работают: «Только Тэффи и я трудимся, а остальные перепечатывают старые вещицы» (запись от 1932г., «ночь с 9 на 10апреля»).
Лучшие свои произведения, полюбившиеся читателю по газетным публикациям конца 1920-х и 1930года Тэффи соберет под одной обложкой и назовет по первому рассказу, задавшему тональность всему сборнику,— «Книга Июнь». Врецензии на вышедший сборник тонкий критик Р.Днепров (псевдоним писателя Н.Я.Рощина) скажет, что новую книгу Тэффи «можно поставить выше всех, изданных ею ранее»5.
В странноватом сочетании «Книга Июнь», заворожившем в речи игумена юную героиню рассказа, выпущена сердцевина понравившейся Кате фразы, без которой затеняется ее смысл: «книга тайн несказанных... Июнь». Именно они, эти проступающие в контексте «тайны», которые невозможно выразить словом, тревожат, мучают, пугают и одновременно восхищают героев (чаще героинь) многих рассказов Тэффи. Не случайно кульминация повествования «Книги Июнь» приходится на ночь перед Ивановым днем, накануне Рождества Иоанна Предтечи (24июня/7июля). При словах «Иванов день» эмигрантам ностальгически вспоминались деревенские языческие обычаи, сопровождающие этот, один из самых почитаемых в российской провинции, летний праздник. По народному поверью, перед Ивановым днем не следовало ложиться спать, остерегаясь нечистой силы, которая в это время становилась особенно активной. Тэффи не говорит об этом в рассказе впрямую, но передает смутно тревожащую атмосферу этой ночи, смятенность юной души, впервые столкнувшейся с хаосом «звериных и божеских тайн», в страхе ищущей и обретающей «единственные слова» спасения: «Имя Твое да святится... Ида будет воля Твоя».
Тэффи была очень признательна Н.Рощину за глубокое понимание ее творчества и считала его рецензию на «Книгу Июнь» одной из лучших. Вней критик, оспаривая расхожее определение Тэффи как насмешницы-юмористки, писал: «Тэффи не обличает, не зовет, не судит, не требует. Она с людьми, она не отделяет себя от них ни в чем, но— умна и знает, что то «лучшее», к чему стремится человек и с чем наивно сравнивает подлинную жизнь,— выдумка, самообман, бесплодная утеха, что вот это подлинное— огромно, сложно, своевластно, и никому, никому не ведомы его пути». «Все, к чему прикасается печальный и животворящий талант Тэффи,— признавал рецензент,— все оживает, обретает смысл, во всем раскрывается скрытая сущность»6.
Писательница наделяет героев особой чувствительностью, сродни шестому чувству, передает им собственное обостренное, глубинное зрение, научает видеть живое, «чувствующее» в том, что привыкли считать неодушевленным: в кронах деревьев и недвижном воздухе («Книга Июнь»), в мучительном свете луны и в фарфоровой чашечке с нежным рисунком («Лунный свет»), в «преданном» кусочке сургуча, «дрожащем» абажуре и «нервной» марочнице («Тихий спутник»), в жестяной игрушке («Волчок»), в старинном бабушкином наперстке («Золотой наперсток»). Вселенную Тэффи составляют разнопородные одушевленные предметы. Старушка из рассказа «Лунный свет» разговаривает с клубком шерсти «так же просто и свободно, как говорят с человеком. Как все люди, прожившие долгую жизнь, она знала, что, в сущности, все равно, с кем разговаривать: с живым человеком, с клубком, со звездами или с куском тесемки— они слушают одинаково безразлично».
Одиночество— спутник многих героев Тэффи в этой книге, оно настигает их, не разбирая ни возраста, ни пола. Одиноки старики и дети, женщины и мужчины. Одинока скромная, тихенькая гувернантка, единственное достояние которой томик стихов немецкого романтика да кисейный капотик («Катерина Петровна»). Одиноки брошенная любовником молодящаяся певица Мария Николаевна Демьянова («Мара Демиа») и замужняя Катя Петрова («Лавиза Чен»). Одинок нелепый фантазер Марельников, которому позволяется раз в году представляться умелым хозяином-помещиком («Была весна...»). Семья не спасает от одиночества чудаковатого резонера Неплодова («Волчок»). Снежной жалостью к своим героям рассказывает писательница о тщетных поисках выхода за пределы очерченного одиночеством круга. Старушка Анна Александровна («Лунный свет») ходит «за голосами» к двери столовой— чтобы наполнить неразборчивым гулом чужих слов свою жизнь, утвердиться в том, что еще жива. Мечтательная гувернантка надеется увидеть в случайно завернувшем к ним путнике благородного разбойника, способного сказочно преобразить ее жизнь («Катерина Петровна»).
В рассказе «Счастье» Тэффи говорит о «странных человеческих душах» («странных» от слова «странствовать»), включая и себя в их число. Эти души, подобно индусским йогам, только «без оккультной медитации»— без желания, невольно— путешествуют, переселяясь в чужие жизни. Вернее, чужие судьбы властно уводят их за собой. Эту миниатюру Тэффи можно истолковать как своего рода описание, понимание ею процесса творчества. Вновь об этом мистическом, сакральном чуде сотворения нового мира— «как Бог ... из ничего»— Тэффи скажет в рассказе «Жена» (здесь, правда, речь пойдет о создании музыки, но, если заменить «звуки» на «слова», разве не то же происходит с писателем?): «Ивот есть момент, когда звук, созвучие, созвучное не только звукам, составляющим его, но и тому неизъяснимому мелодийному колебанию, которое «ноет», поет в самой неосознанной глубине, возьмет и поведет, и уведет...».
Волшебство таланта Тэффи заключается в том, что она, подобно сказочной фее, умеет преображать своих героев-«золушек» (обоего рода), давая им вторую жизнь— такую, какой бы они для себя желали. Пусть ненадолго, хотя бы на короткое время королевского бала. Этот «бал»— это счастливое мгновение преображения в их обыденной, скучной жизни— мог быть самым разным. Таким чудесным, преобразующим событием могли оказаться даже... похороны или, еще нелепее и ужаснее, близость гильотины. Овдовевшая консьержка, всю жизнь брезгливо презиравшая забулдыгу мужа, вдруг во время его похорон вместо привычного «пьяницы» и «бездельника» увидит «величественного и гордого, увенчанного бессмертными цветами» «мосье Витру», как никогда не называли его при жизни, «перед которым все благоговейно склоняются», и искренне заплачет о нем, поняв, что в этот момент гордится им и любит его («Сердце Валькирии»). Нерассуждающая, слепая материнская страсть любящими глазами преображает убийцу «с лицом грубым и толстым на короткой шее» в прежнего маленького мальчика с ямочками на щеках. Мадам Бове по кличке Индюк, присвоенной ей сыном, кладет к его ногам свою жизнь и честь, взяв на себя его вину, чтобы только услышать от него чудесное «мама, бедная». Она жила для него, отдавая ему свою жизнь. Он отдал ей— свою смерть. Мать привычно заместила, защитила его собой («Мать»).
Один из повторяющихся образов у Тэффи— тип самоотверженной жены, беззаветно преданной мужу. Чужой необыкновенной любовью живет милая Катя Петрова, смутно сомневающаяся в правильности своего существования, но все же благодарная судьбе за счастье приблизиться к удивительному, высокому— пусть чужому— чувству. Она впустила в свою простенькую и безыскусную жизнь фантом по имени «Лавиза Чен» и смирилась с положением покорной слушательницы вечно раздраженного мужа, оживляющегося только при воспоминаниях о чудесных талантах своей бывшей возлюбленной. Развязка наступает, когда Катя увидела, наконец, эту мифическую гениальную Лавизу— сладкую муку, восторг и кошмар своей жизни. «На эстраде стояла коротенькая, очень толстая дама с большой, тяжелой головой и, выпятя вперед подбородок и яро ворочая глаза, лихо разделывала» арию «Кармен», выговаривая не все буквы. Вот и конец сказке. Шеддер, муж Кати, «растерянный и ужасно жалкий», утративший былые высокомерие и самоуверенность и враз превратившийся в уродливого «долбоноса», залебезил перед женой, оправдываясь: «Она очень изменилась...» Только отчего так больно? Годами сносившая пренебрежение мужа, зарывшая в землю в угоду Шеддеру свой вокальный талант, смирявшаяся с лишениями эмиграции, Катя не смогла перенести разочарования в чужой чудесной сказке, разрушившего ее придуманный мир («Лавиза Чен»).