Некоторые полагали, что Тиберии родился в Фундах, но это лишь ненадежная догадка, основанная на том, что в Фундах родилась его бабка по матери и что впоследствии по постановлению сената там была воздвигнута статуя Благоденствия. Однако более многочисленные и надежные источники показывают, что родился он в Риме, на Палатине, в шестнадцатый день до декабрьских календ, в консульство Марка Эмилия Лепида (вторичное) и Луция Мунация Планка, во время филиппийской войны. Так записано в летописях и в государственных ведомостях. Впрочем, иные относят его рождение к предыдущему году, при консулах Гирции и Пансе, иные — к последующему, при консулах Сервилии Исаврике и Лупии Антонии.
В первые два года после принятия власти он не отлучался из Рима ни на шаг; да и потом он выезжал лишь изредка, на несколько дней, и только в окрестные городки, не дальше Анция. Несмотря на это, он часто объявлял о своем намерении объехать провинции и войска; чуть не каждый год он готовился к походу, собирал повозки, запасал по муниципиям и колониям продовольствие и даже позволял приносить обеты о его счастливом отправлении и возвращении. За это его стали в шутку называть “Каллипидом”, который, по греческой пословице, бежит и бежит, а все ни на локоть не сдвинется.
Много и других жестоких и зверских поступков совершил он под предлогом строгости и исправления нравов, а на деле — только в угоду своим природным наклонностям. Некоторые даже в стихах клеймили его тогдашние злодеяния и предрекали будущее:
Ты беспощаден, жесток — говорить ли про все остальное? Пусть я умру, коли мать любит такого сынка.
Всадник ты? Нет. Почему? Ста тысяч, и тех не найдешь ты. Ну, а еще почему? В Родосе ты побывал.
Цезарь конец положил золотому сатурнову веку — Ныне, покуда он жив, веку железному быть.
Он позабыл про вино, хваченный жаждою крови: Он упивается ей так же, как раньше вином.
Ромул на Суллу, взгляни: не твоим ли он счастлив несчастьем?
Мария, вспомни возврат, Рим потопивший в крови; Вспомни о том, как Антоний рукой, привыкшей к убийствам.
Ввергнул отчизну в пожар братоубийственных войн. Скажешь ты: Риму конец! никто, побывавший в изгнанье,
Не становился царем, крови людской не пролив.
Сперва он пытался видеть в этом не подлинные чувства, а только гнев и ненависть тех, кому не по нраву его строгие меры; он даже говорил то и дело: “Пусть ненавидят, лишь бы соглашались”. Но затем он сам показал, что все эти нарекания были заведомо справедливы и основательны.
Его мятущийся дух жгли еще больнее бесчисленные поношения со всех сторон. Не было такого оскорбления, которого бы осужденные не бросали ему в лицо или не рассыпали подметными письмами в театре. Принимал он их по-разному: то, мучась стыдом, старался утаить их и скрыть, то из презрения сам разглашал их ко всеобщему сведению. Даже Артабан, парфянский царь, позорил его в послании, где попрекал его убийствами близких и дальних, праздностью и развратом, и предлагал ему скорее утолить величайшую и справедливую ненависть сограждан добровольной смертью. Наконец он сам себе стал постыл: всю тяжесть своих мучений выразил он в начале одного письма такими словами: “Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней”.
Некоторые полагают, что он знал о таком своем будущем заранее и давно предвидел, какая ненависть и какое бесславие ожидают его впереди. Именно потому, принимая власть, отказался он так решительно от имени отца отечества и от присяги на верность его делам: он боялся покрыть себя еще большим позором, оказавшись недостойным таких почестей. Это можно заключить и из его речи по поводу обоих предложений. Так, он говорит, что покуда он будет в здравом уме, он останется таким, как есть, и нрава своего не изменит; но все же, чтобы не подавать дурного примера, лучше сенату не связывать себя верностью поступкам такого человека, который может под влиянием случая перемениться. И далее: “Если же когда-нибудь усомнитесь вы в моем поведении и в моей преданности,— а я молю, чтобы смерть унесла меня раньше, чем случится такая перемена в ваших мыслях,— то для меня немного будет чести и в звании отца отечества, а для вас оно будет укором либо за опрометчивость, с какой вы его мне дали, либо за непостоянство, с каким вы обо мне изменили мнение”.
Телосложения он был дородного и крепкого, росту выше среднего, в плечах и в груди широк, в остальном теле статен и строен с головы до пят. Левая рука была ловчее и сильнее правой, а суставы ее так крепки, что он пальцем протыкал свежее цельное яблоко, а щелчком мог поранить голову мальчика и даже юноши. Цвет кожи имел белый, волосы на затылке длинные, закрывающие даже шею,— по-видимому, семейная черта. Лицо красивое, хотя иногда на нем вдруг высыпали прыщи; глаза большие и с удивительной способностью видеть и ночью, и в потемках, но лишь ненадолго и тотчас после сна, а потом их зрение вновь притуплялось. Ходил он, наклонив голову, твердо держа шею, с суровым лицом, обычно молча: даже с окружающими разговаривал лишь изредка, медленно, слегка поигрывая пальцами. Все эти неприятные и надменные черты замечал в нем еще Август и не раз пытался оправдать их перед сенатом и народом, уверяя, что в них повинна природа, а не нрав. Здоровьем он отличался превосходным, и за все время своего правления не болел ни разу, хотя с тридцати лет заботился о себе сам, без помощи и советов врачей.
В свой последний день рождения он видел во сне статую Аполлона Теменитского, огромную и дивной работы, которую он привез из Сиракуз, чтобы поставить в библиотеке при новом храме; и статуя произнесла, что не ему уже освятить ее. За несколько дней до его кончины башня маяка на Капри рухнула от землетрясения. А в Мизене, когда в столовую внесли для обогревания золу и уголья, давно уже погасшие и остывшие, они вдруг вспыхнули и горели, не погасая, с раннего вечера до поздней ночи.
Смерть его вызвала в народе ликование. При первом же известии одни бросились бегать, крича: “Тиберия в Тибр”, другие молили Землю-мать и богов Манов не давать покойнику места, кроме как среди нечестивцев, третьи грозили мертвому крюком и Гемониями. К памяти о былых неистовствах прибавлялась последняя жестокость. Дело в том, что по решению сената казнь приговоренных свершалась только на десятый день; и вот, для некоторых день кары совпал с вестью о смерти Тиберия. Они умоляли всех о помощи, но Гай еще не появлялся, заступиться и вмешаться было некому, и стража, во избежание противоза-кония, задушила их и сбросила в Гемонии. От этого ненависть вспыхнула еще сильней: казалось, что и со смертью тирана зверства его не прекращаются. Когда тело вынесли из Мизена, многие кричали, что его надо отнести в Ателлу и поджарить в амфитеатре, но воины перенесли его в Рим, и там оно было сожжено и погребено всенародно.