Смекни!
smekni.com

Жизнь и творчество О.Э.Мандельштама (стр. 5 из 6)

Словно гуляка с волшебною тростью,

Батюшков нежный со мною живёт.

Он тополями шагает в замостье,

Нюхает розу и Дафну поёт.

Ни на минуту не веря в разлуку,

Кажется, я поклонился ему.

В светлой перчатке холодную руку

Я с лихорадочной завистью жму…

Это и понятно, учителями Батюшкова были Тассо, Петрарка. Пластика, скульптурность и в особенности не слыханное у нас до него благозвучие, "итальянская гармония стиха", – всё это, конечно, очень близко Мандельштаму. Из современников он больше всех ценил Пастернака, которого постоянно вспоминал. В новогоднем письме Осип Эмильевич писал Пастернаку: "Дорогой Борис Леонидович. Когда вспоминаешь весь великий объём вашей жизненной работы, весь её несравненный охват – для благодарности не найдёшь слов. Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – рвалась дальше к миру, к народу, к детям.… Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за всё и за то, что это "всё" – ещё не "всё".

Наталья Штемпель вспоминает: " Я хорошо помню первое впечатление, которое произвёл на меня Осип Эмильевич. Лицо нервное, выражение часто самоуглублённое, внутренне сосредоточенное, голова несколько закинута назад, очень прямой, почти с военной выправкой, и это настолько бросалось в глаза, что как-то мальчишки крикнули: "Генерал идёт!". Среднего роста, в руках неизменная палка, на которую он никогда не опирался, она просто висела на руке и почему-то шла ему, и старый, редко глаженный костюм, выглядевший на нём элегантно. Вид независимый и непринуждённый. Он, безусловно, останавливал на себе внимание – он был рождён поэтом, другого о нём ничего нельзя было сказать. Казался он значительно старше своих лет. У меня всегда было ощущение, что таких людей как он нет". Мандельштам никогда на обстоятельства, условия жизни. Прекрасно он сказал об этом:

Ещё не умер ты, ещё ты не один,

Покуда с нищенкой подругой

Ты наслаждаешься величием равнин,

И мглой, и холодом, и вьюгой.

В роскошной бедности, в могучей нищете

Живи спокоен и утишен, –

Благословенны дни и ночи те,

И сладкогласный труд безгрешен.

У него не было мелких повседневных желаний, какие бывают у всех. Мандельштам и, допустим, машина, дача – совершенно несовместимо. Но он был богат, богат, как сказочный король: и "равнины дышащее чудо", и чернозём "в апрельском провороте", и земля, "мать подснежников, клёнов, дубков", – всё принадлежало ему.

Где больше неба мне – там я бродить готов,

И ясная тоска меня не отпускает

От молодых ещё, воронежских холмов –

К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.

Он мог остановиться зачарованный перед корзиной весенних лиловых ирисов и мольбой в голосе попросить: "Надюша, купи!" А когда Надежда Яковлевна начинала отбирать отдельные цветы, с горечью воскликнуть: "Всё или ничего!" "Но у нас ведь нет денег, Ося", – напоминала она.

Так и не были куплены ирисы. Что-то детски трогательное было в этом эпизоде. Очень любил Осип Эмильевич живопись, об этом говорят его стихи – "Импрессионизм" и воронежские: "Улыбнись, ягнёнок гневный с Рафаэлева холста…" или "Как светотени мученик Рембрандт…". Надежда Яковлевна считала, что в "Рембрандте" Мандельштам говорит о себе ("резкость моего горящего ребра") и о своей голгофе, "лишённой всякого величия".

Стихотворение "Улыбнись, ягнёнок гневный…" Пастернак назвал перлом. Что послужило поводом к его созданию, какие именно реалии, сказать трудно. В воронежском музее картин Рафаэля нет. Быть может, по какой-то ассоциации Мандельштам вспомнил репродукцию с картины Рафаэля "Мадонна с ягнёнком". Там есть и ягнёнок, и "складки бурного покоя" на коленях преклонённой Мадонны, и пейзаж, и какой-то удивительной голубизны общий фон картины. Как правило, Мандельштам в своих стихах был точен.

Восторгался Осип Эмильевич иллюстрациями Делакруа к гётевскому "Фаусту". Бывал он также и на симфонических концертах воронежского оркестра и особенно на сольных, когда кто-нибудь из известных скрипачей или пианистов приезжал из Москвы и Ленинграда. Музыку Мандельштам, пожалуй, любил больше всего. Не случайно после концерта скрипачки Галины Бариновой он написал и послал ей стихотворение "За Паганини длиннопалым…". В нём Осип Эмильевич непосредственно обращается к ней:

Девчонка, выскочка, гордячка,

Чей звук широк как Енисей,

Утешь меня игрой своей, –

На голове твоей, полячка,

Марины Мнишек холм кудрей,

Смычок твой мнителен, скрипачка…

Помимо концертов Осип Эмильевич с удовольствием бывал и в кино. Оно привлекало его и раньше. Он написал несколько интересных кинорецензий. В одной из них Мандельштам написал: "Чем совершеннее киноязык, тем ближе он к тому ещё не осуществлённому мышлению будущего, которое мы называем кинопрозой с её могучим синтаксисом, – тем большее значение получает в фильме работа оператора".

Сильное впечатление, которое произвела на Мандельштама одна из первых звуковых картин – "Чапаев", отразилось в стихотворении "От сырой простыни говорящая…"

С большим интересом он смотрел картину Чарли Чаплина "Огни большого города". Мандельштам очень любил и высоко ценил Чаплина и созданные им фильмы:

А теперь в Париже, в Шартре, в Арле

Государит добрый Чаплин Чарли, –

В океанском котелке с растерянною точностью

На шарнирах он куражится с цветочницею…

"Осип Эмильевич много читал. Он брал книги в университетской фундаментальной библиотеке, доступ к которой получил ещё до нашего знакомства", – пишет Наталья Штемпель. Мандельштам высоко ценил эту библиотеку и не раз говорил, что в ней можно найти редчайшие книги, которые не всегда увидишь в столичных библиотеках. Вот и ещё была радость в его жизни – общение с книгами. Несмотря на изоляцию, подневольное положение и полное неведение, чем обернётся будущее, Осип Эмильевич жил в духовном отношении активной, деятельной жизнью, его интересовало всё. Его волновали испанские события. Он начал даже изучать испанский язык и очень быстро овладел им.

Апатия была не свойственна характеру Осипа Эмильевича, чуждо было ему и желчное раздражение, но в гнев он впадал не раз. Он мог быть озабочен, сосредоточен, самоуглублён, но даже в тех условиях умел быть и беззаботно весёлым, лукавым, умел шутить.

В январе 1937 года Мандельштам чувствовал себя особенно тревожно, он задыхался… И всё-таки в эти январские дни им было написано много замечательных стихотворений. В них узнавалась наша русская зима, морозная, солнечная, яркая:

В лицо морозу я гляжу один, –

Он – никуда, я – ниоткуда.

И всё утюжится, плоится без морщин

Равнины дышащее чудо.

А солнце щурится в краеугольной нищите,

Его прищур спокоен и утешен.

Десятизначные леса – почти что те…

И снег хрустит в глазах, как чистый хлеб, безгрешен.

Но тревога нарастала, и уже в следующем стихотворении Мандельштам пишет:

О, этот медленный одышливый простор –

Я им пресыщен до отказа!

И отдышавшийся распахнут кругозор –

Повязку бы на оба глаза!

И всё разрешается замечательным и страшным стихотворением:

Куда мне деться в этом январе?

Открытый город сумасбродно цепок.

От замкнутых я, что ли, пьян дверей?

И хочется мычать от всех замков и скрепок…

Если Мандельштама не особенно угнетало отсутствие средств к существованию, то та изоляция, в которой он оказался в Воронеже, при его деятельной, активной натуре порой для него была не переносима, он метался, не находил себе места. Вот в один из таких острых приступов тоски Мандельштам и написал это трагическое стихотворение.

Как ужасно здесь чувство бессилия! Вот, на глазах задыхается человек, ему не хватает воздуха, а ты только смотришь и страдаешь за него и вместе с ним, не имея права даже подать виду. В этом стихотворении узнаёшь внешние приметы города. На стыке нескольких улиц – Мясной Горы, Дубницкой и Семинарской Горы – действительно стояла водокачка (маленький кирпичный домик с окошком и дверью), был и деревянный короб для стока воды, и всё равно люди расплёскивали её, кругом всё обледенело.

И в яму, и в бородавчатую темь

Скольжу к обледенелой водокачке

И, спотыкаюсь, мёртвый воздух ем.

И разлетаются грачи в горячке,

А я за ними ахаю, крича

В какой-то мёрзлый деревянный короб…

"В эти дни я как-то пришла к Мандельштамам", – вспоминает Наталья Штемпель. – "Мой приход не вызвал обычного оживления. Не помню кто, Надежда Яковлевна или Осип Эмильевич сказал: "Мы решили объявить голодовку". Мне стало страшно. Возможно, видя моё отчаяние, Осип Эмильевич начал читать стихи. Сначала свои стихи, потом Данте. И через полчаса уже не существовало ничего в мире, кроме всесильной гармонии стихов".

Только такой чародей, как Осип Эмильевич, умел увести в другой мир. Нет ни ссылки, ни Воронежа, ни этой убогой комнаты с низким потолком, ни судьбы отдельного человека. Необъятный мир чувства, мысли, божественной, всесильной музыки слов захватывает целиком, и кроме него ничего не существует. Чита он стихи неповторимо, у него был очень красивый голос, грудной, волнующий, с поразительным богатством интонаций и с удивительным чувством ритма. Читал он часто с какой-то нарастающей интонацией. И, кажется, это невыносимо, невозможно выдержать этого подъёма, взлёта, ты задыхаешься, у тебя перехватывает дыхание, и вдруг на саамом предельном объёме голос разливается широкой, свободной волной. Трудно представить человека, который умел бы так уходить от своей судьбы, становясь духовно свободным. Эта свобода духа поднимала его над всеми обстоятельствами жизни, и это чувство передавалось другим.