В Тарханы, к стоявшему на полугоре усадебному дому в какой-то день зимы 1814/15 года подъехал дальний московский обоз. Вместе с Елизаветой Алексеевной Арсеньевой вернулись в Тарханы из Москвы молодые супруги Лермонтовы, Юрий Петрович и Мария Михайловна. Они привезли с собой родившегося в Москве в ночь со второго на третье октября 1814 года своего сына. Открылась тарханская лермонтовская хроника.
Лермонтов часто в своих произведениях вспоминал Тарханы. Вот так вспомнился ему далекий родной край:
И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится — и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шумят под робкими шагами.
Край лермонтовского детства — Тарханы, Их легко узнать в этих строках и сейчас.
Войти в стоящий на полугоре усадебный дом, в котором помещается теперь лермонтовский музей, подняться по внутренней деревянной лестнице на второй этаж и через две лермонтовские комнаты выйти на большой балкон — и вот оно, это село, старые Тарханы, современное Лермонтове, дымится в утренний час за прудом, который во влажных осоках, поросший тростником, камышом и рогозом лег в извилистые берега, дремлет, не отошедший от ночного сна.
Самый роскошный вид на Большой пруд и на село открывался со стороны барской усадьбы. В усадьбе же самое высокое место принадлежало господскому дому, а в нем—комнатам в мезонине. В них с 1818 года жил Лермонтов. Все окна этих комнат обращены на запад,на пруд и село.
Рядом со входящей на дамбу дорожкой, направо, — место “беседки тайной”, которая действительно “на склоне гор”: возле нее обрывается бугристая аллея, идущая сверху, от дома. Вот стихи Лермонтова, еще ранние, написанные в 1828 году:
На склоне гор, близ вод, прохожий, зрел ли ты
Беседку тайную, где грустные мечты
Сидят задумавшись? Над ними свод акаций:
Там некогда стоял алтарь и муз и граций,
И куст прелестных роз, взлелеянных весной.
Там некогда, кругом черемухи млечной
Струя свой аромат, шумя, с прибрежной ивой
Шутил подчас зефир и резвый и игривый.
Там некогда моя последняя любовь
Питала сердце мне и волновала кровь!..
Я, прохожий, вхожу к “алтарю и муз и граций”. Круглая площадка, посреди — куст. Через сирень, липы, желтую акацию видно, как рябит пруд. Площадка в самом деле “близ вод”.
“С прибрежной ивой шутил подчас зефир”. Он и опять шутит – перебирает распущенные к воде ивовые пряди. Черемухи здесь сейчас нет, весной не пробегают сладкие, душноватые струи ее весеннего дыхания.
По краям круговой дорожки, которая обходит около розового куста, крепко вцепились жгучие стебли ежевики, ягоды светятся на солнце вишневым огнем.
Жива и живет природа — и оживает здесь, “близ вод”, где “свод акаций” и “прибрежная ива”, юношеский лермонтовский стих, его легкая грусть.
От “беседки тайной” полукружьем идет дальше прибрежная дорожка, обсаженная у воды ветлами; их легкая зелень пронизана солнцем. От Большого пруда дорожка круто сворачивает в заросль и тут останавливается перед мостом, который стоит на плотине, закрывающей воды другого пруда, затихшего в овраге, — Малого. Правая его сторона вплотную прилегает к сельским садам, она поросла тальником, по весне покрывается незабудками, а к Иванову дню зарастает плакун-травой, той, которая, по народному поверью, всем травам трава. На левой стороне — музейная усадьба. Впереди, над овражной кустарниковой чащей, очень высоко поставлена плотина. Она держит еще один пруд—Барский, или Верхний. Здесь много старинных прудов.
За мостом поднимается холм, заросший синеватой полынью. Это хорошо известное в ранней лермонтовской биографии место. На вершине холма два больших круга, вырытые один против другого, — “траншеи”. Здесь в ребяческих играх Лермонтов воображал себя, верно, полководцем, освободителем, великодушным победителем...
На зеленых берегах Большого пруда с весны до осени и на льду зимой вместе с деревенскими мальчишками предавался забавам юный Лермонтов. Здесь же, на льду Большого пруда, он видел жаркие кулачные баталии местных любителей померяться силой и удалью. Троюродный брат поэта Аким Павлович Шан-Гирей, с которым Лермонтов дружил с детских лет, писал в своих мемуарах: “У бабушки (Е. А. Арсеньевой) были три сада, большой пруд перед домом, а за прудом роща; летом простору вдоволь. Зимой... на пруду мы разбивались на два стана и перекидывались снежными комьями; на плотине с сердечным замиранием смотре ли, как православный люд, стена на стену (тогда еще не было запрету), сходились на кулачки. И я помню, как расплакался Мишель, когда Василий-садовник выбрался из свалки с губой, рассеченной до крови” 3.
Впоследствии Лермонтову, наверное, виделись с детства знакомые картины, и особенно волнующая—начало кулачного боя. В “Песне про купца Калашникова” она вылилась в такие яркие строки:
Как сходилися, собиралися
Удалые бойцы московские
На Москву-реку, на кулачный бой,
Разгуляться для праздника, потешиться <...>
И выходит удалой Кирибеевич,
Царю в пояс молча кланяется,
Скидает с могучих плеч шубу бархатную,
Подпершися в бок рукою правою,
Поправляет другой шапку алую,
Ожидает он себе противника <...>
Вдруг толпа раздалась в обе стороны—
И выходит Степан Парамонович,
Молодой купец, удалой боец,
По прозванию Калашников.
Поклонился прежде царю грозному,
После белому Кремлю да святым церквам,
А потом всему народу русскому.
Горят ечи его соколиные,
На опричника смотрит пристально.
Супротив него он становится,
Боевые рукавицы натягивает,
Могутные плечи распрямливает
Да кудряву бороду поглаживает.
Кстати сказать, фамилию для главного героя поэт взял также тарханскую: здесь проживали Калашниковы—его современники. Возможно, кто-либо из Калашниковых участвовал в кулачном бое в Тарханах в 1836 году. Устроителем его был сам Лермонтов. О том в 1881 году П. А. Висковатый узнал от 80-летней тарханской крестьянки Апрафены Петровны Ускоковой. “...А билися на первом снеге, — рассказывала она. —Место-то оцепили веревкой—и много нашло народу;а супротивник сына моего прямо по груди-то и треснул, так, .значит, кровь пошла. Мой-то осерчал, да и его как хватит—с ног сшиб. Михаил Юрьевич кричит: “Будет! Будет, еще убьет!”
Нетрудно заметить сходство рассказа крестьянки с описанием центральной сцены “Песни”:
Размахнулся тогда Кирибеевич
И ударил впервой купца Калашникова,
И ударил его посередь груди—
Затрещала грудь молодецкая,
Пошатнулся Степан Парамонович;
На груди его широкой висел медный крест
Со святыми мощами из Киева,—
И погнулся крест и вдавился в грудь;
Как роса из-под него кровь закапала;
И подумал Степан Парамонович:
“Чему быть суждено, то и сбудется;
Постою за правду до последнева!”
Изловчился он, приготовился,
Собрался со всею силою
И ударил своего ненавистника
Прямо в левый висок со всего плеча.
И опричник молодой застонал слегка,
Закачался, упал замертво;
Повалился он на холодный снег <...>.
За плотиной, справа, где глубокий сырой овраг, бочаги и ржавцы, в ту пору, когда порозовеет от утренних лучей вода, снимется пролежавший на травах и влажной земле туман, снимется, разрыхлится, поплывет, цепляясь за кусты и ветлы, низко продымит над полями.
Посмотришь в противоположную сторону. За вязами и кленами, отгороженный гривой ставших по гребню сосен, там южный скат горы; к пруду и дороге он порос яблонями и вишнями. В откос горы уступом вошла втесанная в грунт ровная площадка. Средний сад — “сад с разрушенной теплицей”. Площадка — место этой старой теплицы.
Где прилегающий к дому парк сходит к пруду, там, по спускам, “аллеи темные”. В них сумеречно, прохладно. В вечерние зори здесь повиснет рассыпчатая волна янтарного света и станет понемногу гаснуть в лиственных тенях. Осенью на дорожки упадет желтый лист: восковой — клена, пильчатый — вяза, медный — дубовый и будет лежать, пахнуть горечью, шуметь под шагами.
Значит, с четырех лет с утра и до вечера, зимой и летом, день за днем и год за годом ротные Тарханы простирались во всем своем великолепии перед ним как на ладони. И в тихое весеннее утро, и в жаркий летний полдень, и в ранние зимние сумерки пруд перед окнами, крестьянские избы на его берегах, а за се-
лом — поля.
Кажется, одна и та же картина. На самом деле одна сменяет другую, и смена бесконечна.
Вот первые лучи летнего солнца заскользили по соломенным крышам изб, и ночной туман, закрывавший с вечера пруд, стал исчезать.
Вот потянул ветерок, поверхность воды зарябила, побежали по ней вперегонки солнечные блики.
Вот растворились в серой дымке последние следы угасающей вечерней зари, потемнело высокое небо, и в черном зеркале пруда зажглись лучистые крупные звезды. А завтра весь день в нежно-голубой его чаше будут нескончаемо плыть, не касаясь друг друга, редкие курчавые облака и, уходя, исчезать под берегами. Если же поднять глаза, оторвать их от зеркала пруда, то в таком же нежно-голубом небе увидишь те же самые облака, неторопливо уплывающие за горизонт.
А когда накроет все кругом “безгласная” и беспросветная осенняя ночь, только слабые “дрожащие огни” лучин в окнах невидимых изб будут напоминать о заботах их обитателей.
А когда снег повалит хлопьями и мелькающая белая сетка приблизится к самым стеклам...А когда всю ночь будет блуждать по огромному небу полная луна и серебристая светлая дорожка пересечет пруд, а от сельских построек лягут черные тени...