Смекни!
smekni.com

Леонтьев Константин Николаевич (стр. 3 из 4)

Этика и Эстетика

Эстетика жизни — одно из важнейших понятий Л. Это, в его понимании, сама жизнь в её существенных формах. Это понятие вненравственное и даже внерелигиозное. О. Павел Флоренский называет мировоззрение Леонтьева в целом “религиозным эстетизмом”.

В начале 60-х гг., когда Л. делает несколько попыток сформулировать свои эстетические принципы, он отталкивается от Добролюбова, а наследует Ап. Григорьеву с его “органической критикой”. Идеи Григорьева о произведениях искусства как “живых порождениях жизни творцов и жизни эпохи”, об их органичности и связи с породившей их почвой, само понятие “почвы”, столь значимое, так же, как и понятие “веяния” (естественное перетекание живой истории и жизни в искусство), — вошли в эстетику Л. “Для Л. форма и стиль имеют свою психологию, а “дышит” и “веет” в ней время и место, среда и момент, эпоха, история” (Бочаров). Эстетика Л. непосредственно связана с его философией истории. Так, “избыточные подробности” в ущерб форме целого, которые претят его эстетическому вкусу в романах Л.Толстого, являются для него одновременно отражением распада форм общественно-государственного уклада России в пореформенную эпоху и шире — отражением разрушительного всеевропейского “эгалитарного процесса”, который проявляется в повсеместном убывании красоты и к которому Л., по его собственным словам, испытывал “философскую ненависть”, а эстетически — “художественную брезгливость”. “Европейская цивилизация мало-помалу сбывает всё изящное, живописное, поэтическое в музеи и на страницы книг, а в самую жизнь вносит везде прозу, телесное безобразие, однообразие, смерть...” эстетизм Л., таким образом, напрямую связан с его политическими взглядами, историософией и эсхатологией.

Понятие формы

Леонтьев, эстетизм которого имеет много точек соприкосновения с античностью, своеобразно переосмыслил аристотелевское понятие “формы”. У Л., как у Платона и Аристотеля, форма выражает сущность явления. Но если у Аристотеля форма — это одна из 4 причин движения материи, то для Леонтьева, напротив: “форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться”, — т.е нечто, что останавливает и сдерживает движение. Его понятие формы универсально и относится как к биологическим, историческим, политическим и культурным организмам, так и к искусству. Причем во всех этих сферах процессы разложения или, наоборот, охранения формы (т.е. определенности, безусловной границы, отчетливых различий) едины. Явления вне определенной формы не существует: оно или пребывает в форме, или ищет форму. Форма “стесняет”, но это стеснение спасительно, в то время как вне формы — смешение, упрощение, гибель. Так, нет государства без принудительных форм власти, армии, полиции, вообще неравенства и социальных перегородок, создающих сложность государственных форм; нет православия вне совершенно определенных форм церковности, нет произведения искусства (это наиболее очевидно) без подчинения материала форме, наконец, нет в нравственном смысле и человека, если он не будет “стесняться” – во всех смыслах этого слова: внешне человек должен быть “отечески и совестливо” стеснен государственной властью, внутренне – религией и собственной совестью. Второе – важнее, поэтому “религия – краеугольный камень охранения”: “Когда веришь, тогда знаешь, во имя чего стесняешься...” Почти совпадая на словах с известным персонажем Достоевского, Л. говорил Л. Тихомирову: “Но если Бога нет, почему же мне стесняться?”

Главным психологическим фактором, обеспечивающим внутреннюю способность “стесняться” у человека, по Л., является страх. Проповедь христианской любви, которую в 70-80-е гг. начали Толстой и Достоевский, натолкнулась на “догматическое” возражение Л., который, опираясь на православную аскетическую традицию, называет это “односторонним”, “сентиментальным”, “розовым” христианством. Мы помним, что именно страх способствовал быстрому обращению Л. в православие. Страх Божий (а потом только любовь) помогает человеку не разложиться в грехе и достичь религиозного спасения. Страх уничтожения (или, в христианской терминологии, “памятование смерти”) питает с виду бесстрастную отстраненную историософскую схему “триединого процесса” у Л. (здесь — религиозный исток этой теории, который не заметили В. Соловьев и Г. Флоровский). Но и исток эстетики Л., по слову Розанова, -“эстетический страх”. При таком онтологическом (пронизывающим все сферы бытия) понимании страха, Л. не онтологично понимает любовь (только в этическом и эстетическом смысле: “любовь-милосердие” и “любовь-восхищение”), что ослабляет его концепцию. Кроме того, как неоднократно замечали уже многие современники Л., неонтологичность понимания любви, утверждение трагического характера земной гармонии и крайний эстетизм Л. с неизбежностью приводили его к оправданию зла — в мире и в истории. Зло необходимо как условие всего самого ценного: подвига, жертвы, переживания и, наконец, добра. Эстетика Л. героична и направлена против преобладающего в 19 в. гуманизма. При всей личной человеческой чуткости Л. и важности для него этико-эстетического понятия “теплоты”, можно, по-видимому, считать его наряду с Ницше самым дегуманизированным философом столетия (хотя некоторые исследователи отмечают у обоих другой тип гуманизма — ренессансный – с культом сильной личности; Н. Бердяев писал в этой связи об аристократической “морали ценностей”, в противовес буржуазной морали “человеческого блага”).

Леонтьев и славянофилы

Леонтьев, которого часто причисляют к “поздним славянофилам”, на самом деле достаточно дистанцирован по отношению к этому течению русской мысли. Вполне в согласии со своей теорией формы, Л. достаточно резко обособлялся ото всего идейно близкого, даже ближайшего к себе. Лишь на первый поверхностный взгляд он близок к ним, но и культ России, и антизападничество его имеют совершенно иное происхождение. Он видит вполне слабые стороны славянофильства, резко отрицательно относится к “славизму”. В 60-е-70-е гг. Л. ближе к почвенничеству Ап. Григорьева и Достоевского, Л., как и других почвенников, отталкивает от славянофильского учения его “гладкость”, недостаточная проблемность: "правда, истина, цельность, любовь и т. п. у нас, а на Западе — рационализм, ложь, насильственность, борьба и т. п. Признаюсь, -пишет Л., — у меня это возбуждает лишь улыбку; нельзя на таких обще-моральных различиях строить практические надежды. Трогательное и симпатическое ребячество это — пережитой уже момент русской мысли". Почвенники (см. программную статью Ап. Григорьева о Пушкине), пережив увлечение Западом, проповедовали “возвращение домой”, в то время как московские славянофилы Хомяков и Аксаковы как бы и не выезжали из “дома”. Антизападничество славянофилов основывалось на узрении некоего “первородного греха”, изначальной ошибки, легшей в основу всей Западной цивилизации, для Л. же (вместе с Данилевским) современное "разложение" Европы — простое следствие общего для всех цивилизаций естественного закона. В Европе он видит великую цивилизацию — хотя и вступившую в последнюю разлагающую фазу своего исторического развития. Он словно бы призывает Европу “к барьеру”, его устраивает состояние некоей “цивилизационной дуэли” между Россией и Западом, т.к. это борьба, т.е. “эстетика”, жизнь, сложность, “форма”. Если же убрать барьер — начнется распад формы, Л. предостерегает от уравнивания и смешения, ибо это (он знает) ведет к гибели цивилизации, а может быть — на этот раз и всего человечества. Новая великая будущность для России зависит, согласно Леонтьеву, от ряда причин: будет ли усиливаться византийское начало или восторжествует “эгалитарный процесс”, что в свою очередь связано и с “биологическим” возрастом цивилизации. “Не так уж мы молоды”, — словно отвечает Леонтьев Одоевскому и Данилевскому, которые видели в России “молодую” историческую культуру, а потому даже с некоей неизбежностью должную сменить стареющий Запад: “Россия уже прожила 1000 лет, а губительный процесс эгалитарной буржуазности начался и у нас, после Крымской войны и освобождения крестьян”. Наконец, будущее зависит и от самого характера “почвы”, которое переживает в творчестве Л. некоторую эволюцию. В 1870 г. в статье “Грамотность и народность” “роскошная” русская почва противопоставлена западной “истощенной”. В 1875 в “Византизме и славянстве” Л. отмечает уже “слабость” и скрытую “подвижность” этой почвы. Наконец, в предсмертных статьях следует пророческое предостережение о возможности социалистической революции в России — в связи с особенностями всё той же русской почвы: “Почва рыхлее, постройка легче... Берегитесь”.