Но эстетический «радикализм» П. был, как сказали бы мы теперь, не более как левой фразой, прикрывающей правые дела. Общественный смысл разрушения эстетики целиком совпадал с буржуазным характером пропаганды П. в последний период его деятельности. По своему объективному значению эстетические позиции П. были выражением стремления к наиболее полному и наиболее быстрому капиталистическому развитию. Искусство, ставшее, по его мнению, преградой на этом пути, подлежало устранению. По справедливому замечанию В. Кирпотина, давшего первое марксистское исследование о П., «в разрушении искусства сказался тот самый пуританский дух, который на Западе, проповедуя умеренность в потреблении, ополчаясь против излишеств и украшений в быту и общественной жизни, создал наиболее благоприятные психологические условия для капиталистического накопления».
Нам остается проследить, как отразилось изменение общественно-политических и эстетических воззрений П. на его литературно-критическом методе и на его конкретных критических оценках.
В первой статье «Схоластики», последовательно исходя из своих релятивистских установок, П. видел задачу критики только в том, чтобы давать публике отчет в личном впечатлении критика, передавать, как на него подействовало то или другое поэтическое произведение. Но П. недолго оставался на этом уровне. Вскоре он выступил уже сторонником публицистической критики, в первую очередь ищущей ответа на вопрос, что сделал писатель для развития общественного сознания. В критической статье, по его мнению, должен быть высказан взгляд критика на явления жизни, отражающиеся в литературном произведении; в ней с точки зрения критика должен быть обсужден и решен какой-нибудь вопрос, поставленный самой жизнью и натолкнувший художника на создание разбираемого произведения. Личность автора и его отношение к изображаемым явлениям в этот период не выпадали из поля зрения П. «Дело критика состоит именно в том, чтобы рассмотреть и разобрать отношение художника к изображаемому предмету... Художнику представляется единичный случай, яркий образ; критику должна представляться связь между этим единичным случаем и общими свойствами и чертами жизни». Естественно, конкретные оценки П. определялись этими предпосылками. Фета Полонского и Мея он относил к категории микроскопических поэтиков именно за то, что у них нет никакого внутреннего содержания, что они ничем не обогатили сознания молодого поколения, не заронили в него искру негодования против грязных и диких сторон жизни. Напротив, Писемского, Тургенева и Гончарова он ставил выше других писателей за то, что по их произведениям можно изучить весь запас общечеловеческих идей, которые находились в обращении мыслящей части общества 40—50-х гг. Сравнительная оценка каждого из этих художников имеет в свою очередь ярко-публицистический характер, определяясь степенью их отрицательного отношения к действительности.
Гончаров, по мнению П., стоит ниже Писемского и Тургенева потому, что он не решился на отрицание. Гончарову свойственно бесстрастие, Тургеневу — отрицание неполное, половинчатое; только Писемский последователен в своем отрицании, и поэтому П. ставит его выше Тургенева. «Писемский глубже Тургенева захватывает отрицательные явления, изображает их более густыми красками». «Писемский раздавил, втоптал в грязь дрянной тип драпирующегося фразера». Особенно суровую отповедь П. вызвала попытка Тургенева изобразить в его «несчастном романе» «Накануне» тип положительного деятеля. «Тургенев соорудил ходульную фигуру, стоящую ниже Штольца — это очень грустно; это показывает радикальное изменение во всем миросозерцании, это начало увядания. Кто в России сходил с дороги чистого отрицания, тот падал». В объяснении причины преимущества Писемского перед Тургеневым сказались недостатки философских взглядов П., его позитивистское пренебрежение к теории, к мировоззрению. По его мнению, «Тургенев больше Писемского рискует ошибиться потому, что он старается отыскать и показать читателю смысл изображаемых явлений; Писемский не видит в этих явлениях никакого смысла, и в этом случае, заботясь только о том, чтобы воспроизвести явление во всей его яркости, он, кажется, избирает верную дорогу».
Однако на первых порах П. не всегда достаточно последовательно стоял на своей публицистической позиции. Наряду с приведенной выше суровой характеристикой Гончарова и Тургенева он высоко ценил Майкова как «умного и современно развитого человека, как проповедника гармонического наслаждения жизнью». По мере укрепления радикальных взглядов П. его критические оценки все более проникались публицистической тенденцией. Майков вскоре оказался на одной доске с Фетом, Случевским и Крестовским. Гёте и Шиллера он характеризовал как великих поэтов немецкого филистерства, украсивших его свиную голову лавровыми листьями бессмертной поэзии. Филистерами он их считал потому, что в них нет живой струи отрицания. «Где нет желчи и смеха, там нет надежды на обновление. Где нет сарказмов, там нет и настоящей любви к человечеству». Отстаивая публицистическое искусство, считая содержание решающим для художественного произведения, П. в первый период своей деятельности не забывал и о значении формы. Он признавал важность анализа художественной манеры писателя для его характеристики. Начиная свою статью «Базаров», он, прежде чем перейти к содержанию романа Тургенева, отметил его художественную красоту, безукоризненность отделки, наглядность и мягкость обрисовки характеров и положений. В этот период Пушкин был для него великим русским поэтом. Он не отказывался еще от исторической оценки поэта, рассматривая его в идеологическом окружении эпохи.
Умеренность общественно-политической позиции П. в последний период его деятельности и — как оборотная сторона этой умеренности — «левацкий» радикализм его в вопросах эстетики отразились на критическом методе П. и на его конкретных критических высказываниях. В каждом литературном произведении, думает теперь П., надо видеть только то явление жизни, которым оно вызвано, а вдаваться в эстетику, подмечать индивидуальные особенности того или другого таланта, вглядываться в язык и в манеру повествования — это значит «терять из виду требования живой действительности и уходить от этих требований в темные трущобы семинарской и гимназической пиитики». Литературные произведения становятся для П. лишь образчиками общественных нравов. Личность автора и отношение его к изображаемому совершенно устраняются П. из поля его зрения. Приступая к разбору романа Достоевского «Преступление и наказание» (статья «Борьба за жизнь»), он заранее объявляет, что ему нет никакого дела ни до личных убеждений автора, ни до общего направления его деятельности, ни до мыслей автора, содержащихся в произведении. Единственным предметом его внимания будут лишь изображаемые в романе явления общественной жизни.
Различие общественно-политических позиций «Русского слова» и «Современника» проявилось в области конкретно-критических оценок даже в период наибольшего приближения П. к революционно-демократической линии «Современника». В то время как «Современник» расценил Базарова как карикатуру и клевету на молодое поколение, П. увидел в романе Тургенева «верную, глубоко прочувствованную и без малейшей утайки нарисованную картину современной жизни». Не поняв социальной функции романа Тургенева, он усмотрел в возмущении революционной демократии образами Кукшиной и Ситникова лишь проведение принципа «наших не тронь» и взял под свою защиту Тургенева. По мере отхода П. вправо разногласия его с «Современником» все более усиливались. «Если бы Белинский и Добролюбов поговорили между собой с глазу на глаз с полной откровенностью, — писал он в «Реалистах», — то они разошлись бы между собой на очень многих пунктах. А если бы мы поговорили таким же образом с Добролюбовым, то мы не сошлись бы с ним почти ни на одном пункте». Расхождение П. с Добролюбовым, вопреки мнению П., было результатом более низкого — по сравнению с Добролюбовым — уровня его социально-политической мысли. В противоположность Добролюбову, которому «Гроза» дала повод для широчайших обобщений и превращения «темного царства» в символ всего самодержавно-помещичьего строя, П., обойдя общественно-политические условия русской жизни, остановился почти исключительно на семейно-бытовых отношениях и отождествил «темное царство» с семейным курятником. В отличие от Добролюбова, увидевшего в Катерине луч света, на мрачном фоне полицейско-крепостнического режима, П. отказался признать Катерину положительным явлением в русской жизни. «Критик, — писал он, — имеет право видеть светлое явление только в том человеке, который умеет быть счастливым, т. е. приносит пользу себе и другим, и, умея жить и действовать при неблагоприятных условиях, понимает в то же время их неблагоприятность и по мере сил своих старается переработать эти условия к лучшему» (статья «Мотивы русской драмы»). В пассивном протесте Катерины, в котором Добролюбов уловил первые всплески, грядущего революционного прибоя, П. увидел лишь «последнюю и величайшую нелепость». Умеренностью политической позиции П. объясняется и то, что в произведениях Салтыкова-Щедрина он не заметил ничего, кроме веселого балагурства, умственного родства с легкой мечтательностью Фета и легкой наукой «Сына отечества», и посоветовал ему, оставив литературу, заняться популяризацией естествознания (ст. «Цветы невинного юмора»).