Б. Михайловский
Тютчев Федор Иванович (1803—1873) — один из крупнейших русских поэтов. Происходил из родовитой, но небогатой дворянской семьи. Получил уже в юности широкое гуманитарное, в частности литературное, образование (домашнее — под руководством Раича, затем в Московском ун-те), которое неустанно пополнял, живя за границей. В 1822 получил назначение чиновником русского посольства в Мюнхене. За границей (в Германии, Италии и др.) прожил 22 года, лишь изредка наезжая в Россию. Не будучи усердным чиновником, Т. медленно продвигался по службе, а в 1839 был отставлен от должности за проступок против дисциплины. В качестве очень образованного, умного и остроумного человека Т. пользовался большим успехом (как позднее в России) в среде мюнхенской интеллигенции и аристократии, был дружен с Шеллингом, Гейне (Т. стал первым переводчиком Гейне на русский язык). В 1844 Т. возвратился в Россию, был восстановлен в правах и званиях и до конца жизни служил в цензурном ведомстве.
Т. не был плодовит как поэт (его наследие — около 300 стихотворений). Начав печататься рано (с 16 лет), он печатался редко, в малоизвестных альманахах, в период 1837—1847 почти не писал стихов и, вообще, мало заботился о своей репутации поэта. Впервые поэзия Т. обратила на себя внимание после публикации ряда его стихов в пушкинском «Современнике» в 1836—1837. В дальнейшем ознакомлению с Т. значительно помогли статья Некрасова (в «Современнике», 1850) и первое собрание стихов, выпущенное в 1854 Тургеневым. Однако прижизненная известность Т. ограничивалась кругом литераторов и знатоков; широкую популярность его поэзия приобрела лишь с конца XIX в.
Как в России, так и в бытность за границей, Т. был связан с тем литературным направлением, которое, с одной стороны, ориентировалось на «архаистику», традиции XVIII в., с другой стороны, чуждаясь радикально-оппозиционного (французского, английского) романтизма, осваивало воздействия немецкой романтической поэзии и философии (кружок Раича, «любомудров», Погодин, Шевырев, И. Киреевский, В. Одоевский, Веневитинов и др.). Параллельно с русскими «консервативными романтиками», шеллингианцами, от умеренного либерализма 20-х гг. Т. к 40-м гг. эволюционировал в сторону славянофильства, панславизма, к православию, к «просвещенному консерватизму». Крушение полуфеодального порядка в Европе остро переживалось Т. Он живо чувствовал грозовые заряды революции в атмосфере капиталистического Запада, жил в напряженном ожидании «банкрутства целой цивилизации», ее «самоубийственного» конца в грядущем социальном катаклизме. Катастрофическое мироощущение свойственно и Т.-поэту и Т.-политику. Но у политика-Т. решительно перевешивал страх перед революцией, поиски спасения в реакционных утопиях об особом пути России, в «византийско-русской» неподвижности, в славянофильстве, стремившемся затормозить капиталистическое развитие в России и во всей славянской Европе. Романтические искания «народной души» привели Т. к утверждению христианского смирения, терпения и самоотвержения, как основы «русской души». Эти «русские устои» Т. противополагал тому «апофеозу человеческого Я», «самовластию человеческого Я, возведенному в политическое и общественное право», которые составляли для Т. принцип буржуазных революций Запада. Идеи охранительной и панславянской «миссии» России, отвечавшие международной политике Николая I, Т. излагал как в статьях «Россия и революция», «Папство и римский вопрос» (1848—1849), так и в художественно-слабых политических стихотворениях на случай. С классово-ограниченными реакционными утопиями Т. перекликались в дальнейшем подобные же построения Данилевского, Достоевского, Вл. Соловьева, славянофилов. Но не этот круг политических идей определял значимость Т.-поэта. Значительность поэзии Т. коренилась в том, что он живо и чутко ощущал бурление подспудных взрывчатых сил под «блистательным покровом» буржуазной государственности и культуры Запада, что он жил в предвидении грандиозного социального переворота, «страшного суда» над современным ему миром. Свои социальные переживания Т. переключал гл. обр. в план натурфилософских умозрений, навеянных романтической философией Шеллинга (особенно «Разысканиями о сущности человеческой свободы», 1809). В некоторых стихах сам Т. приоткрывал связь между своими космическими и социальными темами («Как птичка раннею зарей», «Бессонница»); в замечательном стихотворении «Цицерон» он слагает гимн критическим эпохам истории, когда в грозе и буре решаются и прозреваются судьбы человечества («Блажен, кто посетил сей мир / В его минуты роковые»). Поэзия Т. впитала в себя и то лучшее, прогрессивное, что заключалось в догегелевской философии объективного идеализма. Лаконические стихи Тютчева заключают в себе необычайно концентрированное выражение глубокой философской мысли, выступающей не в виде голой рефлексии и сухих понятий, но растворенной в животрепещущих образах и эмоциях. Поэзия Т. содержит субъективистские элементы, свойственные романтикам. Таковы напр. мотивы замкнутости, изолированности личности, невыразимости внутренней жизни индивидуума («Silentium») или же выдвижение субъективных элементов в процессе восприятия («Вчера в мечтах обвороженных»). Однако не эти моменты определяют основную направленность и своеобразие поэзии Т. Поэт стремится передать не свои особенные, индивидуальные переживания или произвольные фантазии, но постичь глубины объективного бытия, положение человека в мире, взаимоотношения субъекта и объекта и т. д. Психологические состояния, личные душевные движения Т. дает как проявления жизни мирового целого. В духе романтизма Т. изображает постижение поэтом сущности бытия за призрачными явлениями как «пророческое» сверхрассудочное озарение — интуицию («Проблеск», «Видение»). Также в соответствии с поэтикой романтизма Т. излагает свои «прозрения» на языке нового мифотворчества, устраняя старую, чисто декоративную мифологию классицизма. Вместо метонимического (сжатого) описания, господствовавшего в ампирной поэзии «пушкинской плеяды», у Тютчева основа поэтического языка — сгущенная метафора.
Космос, «дневной» мир ограниченных, твердых форм сознания, оформленного индивидуального бытия, у Т. — лишь остров, окруженный безликой, хаотической стихией «ночи», бессознательного, беспредельного, из которого все возникло и которое угрожает все поглотить. Эта постоянная угроза бытию вызывает у Т. острое ощущение хрупкости, неповторимости, мимолетности всех форм, сочувствие всему увядающему, закатывающемуся. Но Т. не ограничивается пониманием «хаоса» как зла, небытия; в нем сказывается то «тайное тяготение к хаосу, борющемуся всегда за новые поражающие формы», которое Ф. Шлегель считал отличительным свойством романтизма.
У Т. нет статики, отрешенности от борьбы, нет христианской идиллии, как у иных романтиков вроде позднего Жуковского. Мировая жизнь видится Т. «Среди громов, среди огней, / Среди клокочущих зыбей, / В стихийном, пламенном раздоре», в напряженной борьбе противоположных сил, в единстве противоположностей «как бы двойного бытия», в непрерывной смене. И Т. слагает пламенные, неистовые гимны «животворному океану», неустанным превращениям бурной стихии, все созидающей, все поглощающей. Хаос, отрицание вводится Тютчевым как необходимая, действенная сила мирового процесса. Вместо эстетики прекрасного, гармонического, завершенного, у Т. — эстетика возвышенного, динамического, грандиозного, даже ужасающего, эстетика борьбы, мятежных порывов, гигантских стихийных сил. Наличие «хаотического», «отрицания» в изображении Т. придает явлениям особую жизненность, свободу и силу. Противоположности переходят друг в друга, перекрещиваются в различных измерениях. Добро переходит в зло; любовь раскрывается как «поединок роковой» и приводит к гибели любящего; «жизни преизбыток» порождает влечение к самоуничтожению; личность, страшащаяся хаоса в мире, в то же время носит хаос в себе как «наследье родовое»; индивидуум страстно самоутверждается, но одновременно хочет «вкусить уничтоженья» и с «беспредельным жаждет слиться»; первооснова бытия — это и мрачная «всепоглощающая бездна», и «животворный океан». В особенности обостряется диалектика Т. на проблеме отношений индивидуума, «я», и мирового целого. В борьбе с индивидуализмом буржуазной культуры Т. развенчивает личность, которая есть лишь «игра и жертва жизни частной»; индивидуальное бытие иллюзорно, в нем дисгармония и зло; поэтому Т. призывает индивидуум к самоотречению, растворению в целом. В условиях русской жизни эти мотивы звучали реакционно. Но в то же время в самом Т. был жив тот «принцип личности, доведенный до какого-то болезненного неистовства», против которого он восставал; с крайней силой и сочувствием Т. раскрывает трагизм индивидуального бытия, субъективно законные претензии индивидуума (чей «неправый праведен упрек»), «души отчаянный протест», мятежный голос человеческой личности в согласном «общем хоре» равнодушной природы.
Диалектика Т. сокрушает часто те самые идеалистические «ценности», метафизические основы, на которые он хочет опереться. Лозунг христианского смирения уничтожается всем духом его бурно мятущейся поэзии. Христианскому теизму противостоит его пантеизм или панпсихизм, который оказывается лишь одеянием «стыдливого атеиста». Т. полон неверия в бессмертие души («По дороге во Вщиж» и др.), в бога («И нет в творении творца, / И смысла нет в мольбе» и т. д.), он иронически относится к религии («И гроб опущен уж в могилу», «Я лютеран люблю богослуженье», письма), с самоуничтожающей иронией говорит Шеллингу о необходимости «преклониться перед безумием креста или все отрицать». Сверхчувственная интуиция оказывается немощной («Анненковой» и др.), безумием, а пророк — юродивым («Безумие»). Т. внес в поэзию элементы диалектического постижения действительности, но он оставался в кругу идей шеллингианской, догегелевской философии; его поэзия не знает «снятия» противоречий в высшем единстве, ей чужда идея развития; вскрываемые Т. противоречия (космоса и хаоса, макрокосма и микрокосма, субъекта и объекта и т. д.) остаются неразрешенными во всем их трагизме.