Бакунин знакомит Б. с философией Гегеля. В ней критик находит разрешение всех мучивших его сомнений. Он с жаром ухватился за тезис: «что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно». Эта формула примирила его с действительностью, он начал искать «мир и гармонию души». Философия Гегеля стояла на диалектической точке зрения: «Всемирный дух постоянно идет вперед, потому что движение вперед составляет его природу». «Отвлеченные принципы справедливости теряют цену, субъективные стремления заранее обречены на неудачу». Кроме того Гегель понимал действительность не как простое существование, — «его действительность выше существования», она необходима как проявление всемирного духа. Поскольку же философия Гегеля была не только диалектической системой, но хотела быть «системой абсолютной правды», поскольку и она была построена на идеалистических предпосылках, — она таила в себе опасные моменты, которые самого Гегеля увлекли на путь консерватизма и оправдания прусской действительности. Конечно диалектика Гегеля — колоссальный шаг вперед от метафизики Шеллинга и Фихте, но Б. не понял «алгебры революции» в новой системе, действительность Гегеля объявил «открывающимся самому себе духом» и оправдал гнусную русскую действительность, заявив: «нет дикой материальной силы, нет владычества порока и меча, нет случайности. «Человек пьет, ест, одевается — это мир призраков, потому что в этом нисколько не участвует его дух». «Человек чувствует, мыслит, сознает себя органом, сосудом духа конечного, частностью общего и бесконечного — это мир действительности». Утвердившись в мысли, что в природе и истории нет ничего случайного, все закономерно, и отыскивая разумность во внутренней необходимости, Б. настолько теоретически примирился с действительностью, что договорился в своих статьях — «Бородинская годовщина» и «Очерки Бородинского сражения» (1839) — до ужасающих вещей: «Пора сознать, что мы имеем разумное право быть горды нашей любовью к царю, нашей безграничной преданностью его священной воле... Царь есть наместник божий, а царская власть, замыкающая в себе все частные воли, есть преобразование единодержавия вечного и довременного разума». Б. начал проповедывать, что «художественное произведение есть органическое выражение конкретной мысли в конкретной форме. Конкретная идея есть полная, все свои стороны обнимающая, вполне себе равная и вполне себя выражающая и абсолютная идея, и только конкретная идея может воплотиться в конкретную художественную форму. Мысль о художественном произведении должна быть конкретно слита с формой, т. е. составлять с ней одно, теряться и исчезать в ней, проникать ее всю». Критика должна отыскивать общее, вечное и определить на основании общего, т. е. идеи, цену, достоинство, место и важность литературного произведения. Свои эстетические взгляды этого периода Б. изложил в статье «Менцель, критик Гёте» (1840). Они по существу те же, что были и раньше, только автор глубже и сильнее их обосновывает. Содержание истинной поэзии — «не вопросы дня, а вопросы веков, не интересы страны, а интересы мира, не участь партий, а судьбы человечества». Художник «в дивных образах осуществляет божественную идею для нее самой, а не для какой-либо внешней и чуждой ей цели». «Искусство не должно служить обществу иначе, как служа самому себе: пусть каждое идет своею дорогою, не мешая друг другу». Критик осыпает Менцеля ударами за то, что он порицает Гёте за его равнодушное отношение к вопросам общественности. Поэтому Б. кажутся нелепыми и односторонними романы Гюго, Жорж-Занд, поэтому он порицает Гейне, Берне, поэтому не оценен им полностью и Лермонтов. С этой же точки зрения он яростно нападает на Грибоедова. Он не может понять, как он в своей комедии так обрушивается на разумную, необходимую действительность. Критик утверждает, что «поэзия есть та же философия, то же мышление, потому что имеет то же содержание — абсолютную истину, но только не в форме диалектического развития идеи из самой себя, а в форме непосредственного явления идеи в образе». «Горе от ума», по мнению Б., произведение нехудожественное, ибо «художественное произведение есть само в себе цель и вне себя не имеет цели, а Грибоедов ясно имел внешнюю цель — высмеять современное общество». Между тем общество всегда право и выше частного человека — «частная индивидуальность только до такой степени действительность, а не призрак, до какой она выражает собой общество». «Политика, — заявляет критик, — у нас в России не имеет смысла, и ею могут заниматься только пустые головы». Во всем этом причудливом развитии мировоззрения критика была своя последовательная логика. Б. не был философом в точном смысле слова. Он и не проникался философской системой как чем-то единым, целостным. Он брал из нее только то, что соответствовало его стремлениям, и отдельными тезисами обосновывал свои взгляды. Логика его мировоззрения, связанная с системами Шеллинга, Фихте и Гегеля, была такова: мир — дыхание единой вечной идеи, реальная жизнь — идеальная жизнь, а наше земное существование — призрак, мечта, отрицание. Однако этот призрак не дает человеку возможности выявить идею божества, он в известных пределах реален. Как проявление абсолютного, вечной идеи, он не только реален, но и разумен. Это не путь эклектического обобщения философских систем, а путь строго логических страстных и мучительных исканий.
Скоро наступило отрезвление. В начале 1841 Б. пишет Боткину: «Я давно уже подозревал, что философия Гегеля — только момент, хотя и великий, но что абсолютность ее ни к... не годится, что лучше умереть, чем мириться с нею... Судьба субъекта, индивидуума, личности — важнее судеб всего мира и здравия китайского императора (т. е. гегелевской „Allgemeinheit“)... Благодарю покорно, Егор Федорович, кланяюсь вашему филистерскому колпаку, но со всем подобающим вашему филистерскому колпаку уважением честь имею донести вам, что если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестницы развития, — я и там попросил бы вас отдать мне отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр., иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастья даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братий по крови». Б. кается в своих прежних ошибках, мужественно отказывается от своих прежних суждений. Усвоив мысль, что только те стремления плодотворны и не призрачны, которые опираются на объективный ход истории, критик провозглашает, что «история сделалась теперь как бы общим основанием и единственным условием всякого знания; без нее стало невозможно постижение ни искусства, ни философии». Первой статьей, написанной в период внутреннего кризиса Б., порвавшего с «разумной действительностью», была статья «Герой нашего времени» (1840). Статья колеблющаяся. Более твердую позицию Б. занял в статье «Стихотворения М. Лермонтова» (1841). В ней он доказывает, что «не все то действительно, что есть в действительности, а для художника должна существовать только разумная действительность. Но и в отношении к ней он не раб ее, а творец, и не она водит его рукою, но он вносит в нее свои идеалы и по ним преображает ее». Лермонтов рассматривается как продукт определенной эпохи. Свои философские взгляды Б. соединяет с общественной точкой зрения. При таких взглядах в сознании Б. потускнел образ Пушкина, ему стала ближе беспокойная мятежная тоска Лермонтова. Критик меняет также свой взгляд на французов и немцев.
С первых шагов своей деятельности Б. ставил вопрос о личности. С исключительной остротой и болезненностью эта проблема встала перед ним после разрыва с Гегелем. Поняв, что личность — продукт «субстанции общественных отношений», а эта субстанция в данный момент убивает все прогрессивное и передовое, Б. приходит к утопическому социализму. Идея социализма стала для него «идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания». Критик не хочет мириться с общественным порядком, когда видит, что страдает личность. Он начинает говорить о насильственном перевороте, о том, что люди глупы и их надо вести к счастью насильно. Однако утопический социализм не удовлетворил критика, он упорно работает над выявлением той перспективы, которая помогла бы ему разобраться в развитии общества. Он выступает против абстрактного и абсолютного метода, требует изучения фактов, изучения причин, порождающих эти факты; средств для борьбы с этими фактами он ищет в развитии самих фактов. Он сурово нападает на славянофилов за их методологические ошибки. В этот период Б. приходит к твердому убеждению, что многие волнующие его вопросы могут быть разрешены только тогда, когда Россия дворянская, крепостная уступит место России буржуазной. Он хорошо понимал, что буржуазия — вещь противная, но сознавал, что она все же нужна, что она создаст новую почву для социального развития и что наконец развития капитализма России не миновать. Он видит, что «промышленность — источник великих зол», но она же — источник «великих благ для общества». Его не смутили даже «Письма из Франции» Герцена, в которых последний громил французскую буржуазию. Свои новые позиции Б. изложил в письме к Анненкову. Критик поднялся в нем на недосягаемую высоту мысли. Мы не знаем, какие позиции Б. занял бы, ознакомившись с «Коммунистическим манифестом», появление которого совпало со смертью великого критика, но то, что он приближался к марксистской постановке вопроса, хотя бы и в искаженном виде, — это несомненно. В своих суждениях этого времени он опередил не только славянофилов, но и будущих народников. Он — предшественник марксистской мысли.
В 1842 Б. знакомится через Герцена с философией Фейербаха, представителя левого гегельянства. Система производит на него «потрясающее впечатление». Она привела его к мысли: «Действительность как явившийся отелесившийся разум всегда предшествует сознанию, потому что прежде нежели сознавать, надо иметь предмет для сознания». Он понял материальность мысли, что реальное мышление, объективное всегда, определяется чувственным восприятием внешнего мира. Мышление только объединяет то, что разобщено чувствами. Природа не зависит от мышления. Человек вырастает в этой природе. Вне человека и природы нет ничего. Под влиянием Фейербаха Б. пишет свой знаменитый «Взгляд на русскую литературу 1847». В нем он пересматривает вопрос об искусстве. Раньше Б. требовал, чтобы искусство было выражением общего и необходимого, а не частного и случайного. Этим он отнимал у литературы общественную функцию. Теперь он, не колеблясь, утверждает: «Вполне признавая, что искусство прежде всего должно быть искусством, мы тем не менее думаем, что мысль о каком-то чистом, отрешенном, живущем в своей собственной сфере, не имеющем ничего общего с другими сторонами жизни искусстве — есть мысль отвлеченная, мечтательная. Такого искусства никогда и нигде не было... В наше время искусство и литература больше, чем когда-либо прежде, сделались выражением общественных вопросов... Искусство благородно взялось служить им в качестве их органа. Отнимать у искусства право служить общественным интересам — значит не возвышать его, а унижать его, потому что это значит лишить его самой живой силы, т. е. мысли, делать его предметом какого-то сибаритского наслаждения, игрушкой праздных ленивцев». Он твердо заявляет, что «свобода творчества легко согласуется со служением современности». Сближая общественные функции искусства, литературы и науки, Б. превозносит натуральную школу Гоголя и ряд писателей за то, что они восстали против сторонников прежней эстетики. Кантемир — умен, Фонвизин — даровитый комик. Изменяется отношение к Шиллеру. Вырастает восхищение к Жорж-Занд. Грибоедов — теперь он великий писатель, поскольку первый сумел поднять «протест против гнусной российской действительности, против чиновников, взяточников, бар, развратников, против нашего онанистического светского общества, против невежества, добровольного ханжества» и пр. и пр.