И глядит из всех окон смерть.
Ленинградская тематика не уходит из ее стихов и во время эвакуации, – сводки военных действий и скорбные вести, доходившие из осажденного города, не давали забыть его ни на минуту. Так, Ахматова узнала о гибели своего маленького соседа по Фонтанному дому – Вали Смирнова. До войны мать Вали, у которой было двое детей, уходя на работу, постоянно просила поэтессу присмотреть за ребятишками, и даже хвасталась знакомым, какая у нее "нянька". Естественно, что гибель мальчика Ахматова восприняла очень тяжело – почти как родного.
Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром, за зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона,
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне ветку клена
Или просто травинок зеленых,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.
О жизни Ахматовой в Ташкенте вспоминала поэтесса и переводчица Светлана Сомова: "Дом на улице Карла Маркса около тюльпановых деревьев, посаженных еще первыми ташкентцами. Двухэтажный дом, в котором поселились эвакуированные писатели. Там были отдельные комнаты. <…> Непролазная грязь во дворе, слышный даже при закрытых окнах стрекот машинок. Во дворе справа лестница на второй этаж, наружная. Вокруг всего дома открытый коридор и в нем двери" (Сомова С. Анна Ахматова в Ташкенте. – ВА. С. 369).
Как и прежде, Ахматова старалась довольствоваться самой малостью и легко отдавала другим то, что могло пригодиться ей самой. "Однажды в Ташкенте кто-то принес ей в подарок несколько кусков драгоценного сахару. – вспоминал Корней Чуковский. – Горячо поблагодарила дарителя, но через минуту, когда он ушел и в комнату вбежала пятилетняя дочь одного из соседей, отдала ей весь подарок. "С ума я сошла, – пояснила она, – чтобы т е п е р ь самой есть сахар!"" (Чуковский К. Из воспоминаний. ВА. С. 48).
По соседству с домом писателей находился госпиталь; раненых, по обычаю тех лет, навещали. В тяжелой палате лежали искалеченные – без рук и без ног. Свое горе каждый переживал по-своему. Некоторые смирялись, некоторые отчаивались – вплоть до потери желания жить. Увидев одного такого страдальца в очередной свой визит в госпиталь, Ахматова подсела к нему и начала читать стихи о любви. Коллеги-писатели восприняли это действие с некоторым недоумением, но больной после этого пошел на поправку. Впоследствии судьба его сложилась счастливо, насколько может быть счастливой жизнь в его положении: одна из молоденьких сестер, потерявшая на войне близких, забрала его к себе домой и вышла за него замуж. Ахматову молодой человек называл своей "спасительницей".
Ташкент привносил свои впечатления: его "жгуче-голубое" небо, полдневный зной, и "раскаленная" ночь, "огромная серебряная" луна, арыки, тополя, цветущие персики, глицинии и яркие маки, и даже "молодые баранчуки" на руках "чернокосых матерей" тоже запечатлелись в поэзии Ахматовой, однако, как вспоминала она позднее, сам облик восточного города только обострял чувство ностальгии:
…То мог быть Стамбул или даже Багдад,
Но, увы! Не Варшава, не Ленинград,
И горькое это несходство
Душило, как воздух сиротства… ("Ташкентские страницы")
Осенью 1942 г. Ахматова заболела тифом. В тифозном бреду продолжала сочинять стихи:
Где-то ночка молодая,
Звездная, морозная…
Ой, худая, ой, худая
Голова тифозная.
Про себя воображает,
На подушке мечется,
Знать не знает, знать не знает,
Что во всем ответчица,
Что за речкой, что за садом
Кляча с гробом тащится.
Меня под землю не надо б,
Я одна – рассказчица ("В тифу")
После тифа Ахматова начала полнеть – в последующие годы облик ее сильно изменился, но эпическая величавость осталась неизменной.
В мае 1944 г. эвакуированным наконец можно было вернуться в Ленинград. Полет в самолете вновь вызвал у Ахматовой размышления о неотделимости собственной судьбы от судьбы отечества:
На сотни верст, на сотни миль,
На сотни километров
Лежала соль, шумел ковыль,
Чернели рощи кедров.
Как в первый раз я на нее,
На Родину, глядела.
Я знала: это все мое –
Душа моя и тело.
Собираясь домой, Ахматова говорила всем, что едет "к мужу". "Мужем" назывался уже не Пунин, а знакомый поэтессы, известный ленинградский медик, патологоанатом Владимир Георгиевич Гаршин (1887 – 1956), племянник писателя В.М. Гаршина. Во время блокады он потерял жену и в письме сделал Ахматовой предложение, спрашивал даже, согласна ли она принять его фамилию. Он встречал ее на вокзале в Ленинграде, но, встретив, спросил, куда ее отвезти. В самом вопросе читался отказ от намерения жениться. Надежды на семейное счастье снова разбились. Прожив некоторое время у знакомых, Ахматова вновь возвратилась в Фонтанный дом.
Новые гонения
На первых порах после возвращения жизнь Ахматовой складывалась относительно благополучно. Ее стихи печатались в журналах, "Литературная газета" поместила интервью с ней, планировалось издание книг ее стихов и статей о Пушкине. Однако осенью 1945 г. произошло событие, перечеркнувшее это скромное благополучие и вызвавшее новую волну гонений. В "Поэме без героя" оно изображено как явление "гостя из будущего":
…Он не лучше других и не хуже,
Но не веет летейской стужей,
И в руке его теплота.
Гость из будущего! – Неужели
Он придет ко мне в самом деле,
Повернув налево с моста?..
"Гостем из будущего" оказался английский филолог и философ Исайя Берлин (1909 – 1997). Его судьба была тесно связана с Россией: родился он в Петербурге и только после революции вместе с родителями эмигрировал сначала в Латвию, затем в Англию. В 1945 г. он временно занимал пост первого секретаря Британского посольства в Москве, в Ленинград приехал ненадолго. Осматривая город, зашел в букинистический магазин и там, разговорившись с кем-то из посетителей, стал спрашивать о судьбах писателей, которых хорошо знал по их произведениям. Зашла речь и об Ахматовой, вспомнили, что она живет тут же неподалеку. Берлин изъявил желание повидаться с ней. Ей позвонили и она согласилась принять гостя.
В условиях сталинской эпохи, когда любой контакт с иностранцем мог быть вменен в преступление, это была большая неосторожность. Но после войны отношение к недавним союзникам было еще теплым, и Ахматова, вероятно, не рассчитала, чего ей может стоить эта встреча. Берлин навестил ее два раза. Вторая беседа продолжалась почти целую ночь. Ахматова узнала о судьбе многих из тех, о ком не имела вестей с самой революции, в ней как будто даже шевельнулось чувство и к самому гостю – не случайно с ним оказался связан целый ряд стихов (циклы "Cinque", "Шиповник цветет" и др.)
Последствия встречи были трагичны. Гонения, обрушившиеся на нее, совпали с началом холодной войны, - сама Ахматова видела здесь причинно-следственную связь.
…Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну "Чакону" Баха,
А за ней войдет человек,
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится двадцатый век…
"Ахматова говорила, – вспоминал А. Найман, – что, сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 г., день Постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград", так же отчетливо, как день объявления войны" (Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. С. 15 – 16).
"Журнал "Звезда" всячески популяризирует <…> произведения писательницы Ахматовой, – говорилось в постановлении, – литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, "искусстве для искусства", не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе" (Правда. 21 августа 1946).
Новую травлю возглавил бывший первый секретарь ленинградского обкома, к тому времени уже занимавший пост председателя Совета Союза Верховного Совета СССР, Жданов. "Козлами отпущения" стали Ахматова и Михаил Зощенко, досталось и редакторам журналов, популяризировавших "чуждые явления", и чиновникам, заведовавшим пропагандой. Ахматова была названа "полумонахиней, полублудницей", причем, если раньше в вину ей ставили религиозность, то теперь стали больше обвинять в "эротизме" – что выглядело совсем непристойно, учитывая уже достаточно почтенный возраст поэтессы.
К печатной хуле Ахматовой было не привыкать, но на этот раз тяжесть ее положения усугублялась тем, что ее тут же исключили из Союза писателей и лишили всех положенных льгот, отняли даже рабочую карточку, которую она, как член Союза, получала. В условиях 1946 г. отнять у человека продовольственную карточку, значило обречь его на голодную смерть. Карточку, правда, после многих хлопот удалось отстоять, – в значительной степени благодаря усилиям поэтессы Ольги Берггольц. Но партийные чиновники были изобретательны на способы отравлять жизнь намеченной жертве.
"…Мой быт, состоявший, главным образом, из голода и холода, был еще украшен тем обстоятельством, что сына, уже побывавшего в вечной мерзлоте Норильска и имеющего медаль "За взятие Берлина", начали гнать из аспирантуры Академии наук <…> причем было ясно, что причина во мне. <…> А Сталин, по слухам, время от времени спрашивал: "А что делает монахиня?" Таким образом, мне была предоставлена возможность присутствовать не только при собственной гражданской смерти, но даже как бы и физической. Люди просто откровенно не хотели, чтобы я была жива. Так и говорили: "Я бы умер" <…> Не то был пущен слух, не то он сам возник – о самоубийстве Ахматовой" (Pro domo sua. С. 199).