Смекни!
smekni.com

Стихотворение, в котором святой Григорий пересказывает жизнь свою (стр. 7 из 10)

Сему научился я из законоположений Писания, которыми был напитан еще прежде, нежели собрался с собственным своим умом. Так действовал я на граждан и на сторонних и стал уже одним из богатых земледелателей, хотя жатва моя не вся вдруг готова была к сбору. И некоторые из терний только что перестали быть дикими, а иные выравнивались, в другие влагалось только семя, иные были еще в молоке, у иных едва показывался из земли росток, другие дали зелень, у других обвязался стебель, другие ботели, а иные побелели к жатве, иные были на гумне, другие лежали в кучах, одни вывевались, другие стали чистой пшеницей, а иные и хлебом, что составляет конец земледелия. Но этот хлеб питает теперь не трудившегося земледелателя, а тех, которые не пролили и капли пота.

Здесь желал бы я заключить свое слово и ничего не говорить о том, что недостойно слова. Но теперь не дозволяет мне сего дальнейший ход дел, из которых иные текли для меня успешно, a о других не знаю, что и сказать, к какому причислить их разряду и кого похвалить.

Таково было мое положение, как внезапно прибывает из Македонии самодержец, после того как он остановил тучу варваров, которых воодушевляли и надежда на свою многочисленность, и дерзость. Государь, что касалось до веры в Бога, не был зломыслен, мог удерживать в должных пределах души более простые, сам усердно чтил Троицу (говорю это от искреннего сердца, а то же подтверждают и все, безопасно утвердившиеся на прочном основании), но у него не было такой горячности духа, чтобы настоящее уравнять с прошедшим, самому времени предоставив отразить удары времени. Или, может быть, имел он и горячность духа, но ей не равнялась (как это назвать, научите сами) отважность или дерзость. А, может быть, лучше наименовать сие предусмотрительностью, потому что и сам признаю законным не принуждать, но убеждать, и нахожу сие более полезным как для нас самих, так и для тех, кого приводим к Богу. Невольное, сдерживаемое силой, как стрела, остановленная тетивой и могучей рукой, или ручей, отовсюду прегражденный в своем течении, при первом удобном случае презирает сдерживающую силу. А добровольное навсегда твердо, потому что связано неразрешимыми узами любви. С такой мыслью, как полагаю, и царь не давал пока места страху, всех привлекал кротостью, желая лучше, чтобы действовали свободно, а не из повиновения только писаному закону.

Как же скоро обрадованный государь прибыл к нам, которые втрое более обрадовались его приезду, тогда сколько почтил он меня при первом свидании, как благосклонно и сам говорил со мной, и меня выслушал! Но нужно ли говорить об этом мне? Слишком было бы стыдно, если б подумали, что такие вещи дорого ценю и я, для которого дорого только одно — Бог. Но вот чем заключил он разговор со мной: "Через меня, — сказал он, — Бог дает тебе и твоим трудам этот храм".

Слова сии казались невероятными, пока не приведены были в исполнение, потому что в городе готовились противиться этому всеми мерами; кипение страстей было сильно и ужасно, решались не уступать, но удерживать за собой все, чем владели, хотя бы случилось что и неприятное. А если бы к уступке принудили их силой, то стоило им обратить несколько гнева на меня, над которым нетрудно было взять верх. Но так сказал государь, и я ощутил в себе некоторое трепетание удовольствия, смешанное с содроганием ужаса. Христе мой, призывающий нас к страданиям теми страданиями, какие Сам претерпел! Ты и тогда был мздовоздаятелем моих трудов, будь и теперь моим утешителем в злостраданиях!

Наступило назначенное время. Храм окружен был воинами, которые в вооружении, в великом числе, стояли рядами. Туда же, как морской песок, или туча, или ряд катящихся волн, стремился, непрестанно прибывая, весь народ, с гневом и мольбами, с гневом на меня, с мольбами к державному. Улицы, ристалища, площади, всякое даже место, дома с двумя, с тремя жильями наполнены были снизу доверху зрителями, мужчинами, женщинами, детьми, старцами. Везде суета, рыдания, слезы, вопли — точное подобие города, взятого приступом. А я, доблестный воитель и воевода, с этим немощным и расслабленным телом, едва переводя дыхание, шел среди войска и императора, возводя взор горе и ища себе помощи в одних надеждах. Наконец, не знаю как, вступил в храм.

Стóит примечания и следующее обстоятельство. Тогда многим казалось оно даже выше всякого слова, именно же тем, для которых не просто и все, что они видят, особенно в важнейшие мгновения времени. А я, который не меньше всякого другого не склонен верить чрезвычайному, не имею причины не верить утверждающим это; потому что оспаривать все без разбора хуже, нежели иметь готовность всему беспрекословно верить. Одно показывает легковерие, а другое — дерзость. Какое же это чудо? Пусть провозгласит о нем миру моя книга, и да не скроется от потомства такой дар благодати.

Было утро, но над целым городом лежала еще ночь, потому что тучи закрывали собой солнечный круг. Это всего менее прилично было тогдашнему времени, потому что при торжествах всего приятнее ясная погода. В этом и враги находили для себя удовольствие — они толковали, что совершаемое не угодно Богу. И мне причиняло сие тайную в сердце печаль. Но как скоро я и порфироносец были уже внутри священной решетки, вознеслась от всех общая хвала призываемому Богу, раздались восклицания, простерлись вверх руки. Вдруг, по Божию велению, сквозь расторгшиеся тучи воссияло солнце, так что все здание, дотоле омраченное, мгновенно сделалось молниевидным, и в храме все приняло вид древней скинии, которую покрывала Божия светлость. У всех прояснились и лица, и сердца.

Такое зрелище внушило смелость. В громких восклицаниях, как чего-то единственно недостававшего к настоящей радости, требуют меня; говорят, что для города от державной власти будет первой, самой важной, лучшей самого престола наградой, если константинопольскому престолу дан буду я. Таково было требование и чиновных, и простолюдинов; все в равной мере желали этого. О сем вопияли вверху женщины, почти забыв, чего требует от них благоприличие. Все оглашалось как бы какими-то невероятными раскатами грома. Наконец, велев встать одному из восседавших со мной (a y меня не было тогда силы в голосе, от смущения и от страха), чужими устами проговорил я следующие слова: "Удержите, удержите ваши крики; теперь, конечно, время благодарению; после займемся и делами". Народ с рукоплесканиями принял слова мои, потому что умеренность нравится всякому. И самодержец при выходе из храма похвалил меня. Такой конец имело это собрание, которое так много меня устрашало; и весь страх кончился тем, что обнажен один меч, но опять сокрыт в ножны, и дерзость пламенного народа пресечена.

Но что было после, не знаю, как продолжать о том слово, потому что и самый предмет приводит меня в затруднение. Лучше бы другой кто кончил начатое мной повествование, потому что стыжусь слышать себе похвалы, когда и другой говорит обо мне хорошо. Такой у меня закон! Впрочем, буду говорить, соблюдая умеренность, сколько могу.

Я оставался дома. Город после того, как стал принадлежать нам, прекратил свои грозные на меня рыкания, но издавал еще глухие стоны, подобно исполину, который, как сказывают, пораженный перуном близ горы Этны, изрыгал из глубины и дым, и огонь. Как же надлежало мне поступить в этом случае? Научите меня ради Бога, скажите вы, властвующие ныне, вы — собрание жалких юношей, у которых кротость почитается слабостью, а упорство и злонравие мужеством. Должен ли я был, без меры воспользовавшись обстоятельствами и властью, толкать, гнать, свирепствовать, воспламенять? Или надлежало мне врачевать врачевствами спасительными? В последнем случае можно было извлечь две выгоды: и их сделать умеренными своей умеренностью, и себе приобрести славу и благорасположение. Это было справедливо; так и всегда буду действовать, а всего более так прилично было действовать тогда. Во-первых, надобно было показать, что приписываю это не столько счастливому стечению обстоятельств, сколько Божию могуществу. Имея самого надежного советодателя — Слово, какой совет получаю от этого доброго советника? Все тогда кланялись гордыне чиноначальствующих, особенно тех, которые имели силу при дворе и не способны были ни к чему другому, как только собирать деньги; трудно и сказать, с каким усердием и с какими происками припадали тогда к самым вратам царевым, друг друга обвиняли, перетолковывали, употребляли во зло даже благочестие — одним словом, отваживались на всякие постыдные дела. Один я признавал для себя лучшим, чтобы меня любили, а не преследовали ненавистью. Я хотел снискать уважение тем, что меня редко видели; большую часть времени посвящал Богу и очищению, a двери сильных земли предоставлял другим.

Сверх того, я видел, что одни, причинив мне обиду, как сами себе сознавались в том, беспокоились о последствиях, а другие, что естественно, имели нужду в новых моих благодеяниях. Поэтому одних избавил я от страха, а другим помог, по мере нужды каждого и сколько сам был в силах. Для примера скажу об одном из многих случаев.

Однажды оставался я дома, не занимаясь делами по болезни, которая посещала, не раз посещала меня вместе с трудами; и вот та нега, какой предавался я, пo мнению моих завистников! В таком был я положении; вдруг входят ко мне несколько простолюдинов, и с ними молодой человек, бледный, с всклокоченными волосами, в печальной одежде. Я свесил немного ноги со своего одра, как бы испугавшись такого явления. Прочие, наговорив, как умели, много благодарений и Богу и царю за то, что даровали нам настоящий день, сказав немало слов и мне в похвалу, удалились. А молодой человек припал вдруг к моим ногам и оставался у них каким-то безмолвным и неподвижным от ужаса просителем. Я спрашивал: кто он, откуда, в чем имеет нужду? Но не было другого ответа, кроме усильных восклицаний. Он плакал, рыдал, ломал себе руки. И у меня полились слезы. Когда же оттащили его насильно, потому что не внимал словам, один из бывших при этом сказал мне: "Это убийца твой; если видишь еще Божий свет, то потому, что ты под Божиим покровом. Добровольно приходит к тебе этот мучитель своей совести, не благомысленный убийца, но благородный обвинитель себя самого, и приносит слезы в цену за кровь". Так говорил он; меня тронули слова сии, и я произнес такое разрешение несчастному: "Да спасет тебя Бог! А мне, спасенному, неважно уже показать себя милостивым к убийце. Тебя дерзость сделала моим. Смотри же, не посрами меня и Бога". Так сказал я ему. И как ничто прекрасное не остается тайным, город вдруг смягчается, как железо в огне.