Так сказал я, а они кричали каждый свое; это было то же, что стадо галок, собравшееся в одну кучу, буйная толпа молодых людей, общая рабочая, вихрь, клубом поднимающий пыль, бушевание ветров. Вступать в совещание с такими людьми не пожелал бы никто из имеющих страх Божий и уважение к епископскому престолу. Они походили на ос, которые мечутся туда и сюда и вдруг всякому бросаются прямо в лицо. Но и степенное собрание старцев, вместо того чтобы уцеломудрить юных, им же последовало. И смотри, какое похвальное рассуждение! Надобно, говорят, чтобы наши дела текли вместе с солнцем, там воспринимая начало, откуда воссиял нам Бог под плотской завесой. Что же? Мы научены не круговращения чествовать, но признавать, что Христова плоть есть начаток всего нашего рода. А если здесь положено начало , то потому, может быть, как скажет иной, что здесь более дерзости и, следовательно, здесь удобнее было Христу умереть, следствием же смерти было воскресение, а следствием воскресения — спасение. Державшиеся таких мыслей не должны ли были, как сказал я, уступить хорошо знавшим дело? А из этого видно, как высокоумны они и во всем прочем. Но каково и то, что прекрасный и сладкий источник древней веры, которая досточтимое естество Троицы сочетала воедино и была некогда преподана в Никее, этот, говорю, источник веры, как видел я, жалким образом возмущен был солеными потоками учений, какие распространяли люди сомнительной веры, которые, держась середины, принимают всякое мнение, какое только угодно властителю? И это было бы всего утешительнее, если бы действительно держались середины, а не явно передавались к противной стороне, эти епископы, ныне только научившиеся знать Бога, вчера учители, а ныне ученики, сперва тайноводители, а потом тайноводствуемые, ведущие к совершенству людей и вместе, не знаю почему, оглашающие собственные свои пороки, и оглашающие без слез. He странное ли дело — без слез исповедовать свои немощи? Таковы эти люди; потому что все, говорят они, раболепствует времени. He всего ли же приятнее шутя приобретать, чего во многих случаях нельзя приобрести трудом, что не снискивается и другими средствами, даже не покупается? А мы как-то чрез меру человеколюбивы. Поставили пред алтарями проповедническую кафедру и всем вопием: "Входи сюда, кто хочет, хотя бы два и три раза переменял веру! Настало время торжища. Никто не уходи без прибыли. Время всего изменчивее; может быть, кость ляжет другой стороной; тебе не удалось, мечи снова. He благоразумное дело привязаться к одной вере, когда знаем, что путей жизни много". Что же выходит из этого? Тот многосоставный кумир, который древле являлся во сне, — золото, потом серебро, медь, железо, потом попираемый ногами черепок. Боюсь, чтобы всего этого не сокрушил камень. И моавитянам и аммонитянам, которым в древности не позволялось входить в Церковь, ныне открыт в нее вход.
Но скажи: не сам ли ты хвалил это прежде? Да и кто имел некогда силу на соборах? Правда, что были соборы, под чьим бы председательством они тогда ни были (повременю выговорить то, что приводит меня в стыд); но на них имели силу все или, что то же, никто не имел силы, потому что многоначалие то же безначалие. А надо мной, к счастью, одерживала верх болезнь, которая нередко и подолгу держала меня безвыходно дома. У меня перед глазами было одно — переселение из этой жизни, которое освобождало меня от всех бед. Поэтому чтó представилось, то пусть и будет законом. Правда, что были на соборе люди, которые насильно и с трудом, потому что было у них столько дерзновения, вошли в собрание; но им извинением служит неведение зла; они уловлены были двусмысленностью учений, проповедуемое им открыто казалось благочестивым, как порождение вовсе не походившее на своих родителей. Но этот многочисленный сброд христопродавцев тогда разве допущу на собор, когда и грязь станут примешивать к благоуханию чистого мира; потому что худое сообщается легче, нежели доброе. Им не понравился вводитель новых учений (так дерзкие называют благоразумных), но и они не понравились благоразумному. И вот Лот и патриарх Авраам идут, один в ту, а другой в противную сторону, чтоб не стесняться множеством своих имуществ. Нужно ли говорить, сколько раз и какими словами искушали вы, любезнейшие, эту седину, то предлагая мне первенство, то, как искренние друзья, у искреннего друга Григория (увы! точно искренние, но в единодушии на худое) прося чего нибудь, а именно: содействия вам во всем? Как же во всем? Кому же пришла такая мысль, что склонит меня к чему-нибудь народная толпа, а не Божие Слово? Скорее реки потекут вверх и огонь примет направление, противоположное обычному своему стремлению, нежели я изменю чему-либо в моем спасении.
С этого времени нога моя избегала ваших собраний, и это делалось явно; потому что переменил я дом, спасаясь из глубин Церкви, устраняясь от худых бесед и собраний. Впрочем, сколько сожалели о сем приверженные ко мне, особенно народ, не говорю уже о всех! В громких восклицаниях умоляли они, воздевая руки к Богу, заклиная, оплакивая меня, как уже умершего. Сколько терзаний! Сколько слез! Как и чьему сердцу можно было вынести сие? "И ты оставляешь нас — твой, как называл ты, клас, некогда тощий, а теперь уже разботевший и готовый к жатве. Оставляешь народ, недавно присоединенный к церкви, оставляешь тех, из которых одни стоят при дверях твоих и ждут, когда они будут отверсты, другие введены уже тобою внутрь двора, а иные сами уловляют посторонних. И кому оставляешь? Кто воспитает твое рождение? Уважь труды свои, какими изнурял себя, и останок дыхания своего отдай нам и Богу. Пусть этот храм препроводит тебя из этой жизни!"
Таковы были удары, однако же я укрепился. Еще немного, и Бог подает избавление. Ибо вдруг прибыли приглашенные содействовать к утверждению мира; прибыли египетские и македонские делатели Божиих законов и таинств. Но они повеяли на меня чем-то западным и суровым. Им противостал сонм высокомудрствующих с Востока. Те и другие сошлись между собой (скажу нечто в подражание трагикам), как вепри, остря друг на друга свирепые зубы и искошая огненные очи. Коснувшись же многих вопросов, причем водились более раздражением, нежели разумом, и в моем деле усмотрели они нечто весьма горькое, когда стали перебирать законы давно уже не действующие, от которых всего более и явным образом свободен был я, и делали это не по вражде ко мне, не по желанию скорее увидеть престол праздным для других, нет! — но, как, не скрываясь, уверяли меня в тайных со мной беседах, чтобы привести в затруднение возводивших меня на престол, находя для себя несносной их наглость, какую оказывали и прежде, и в новых делах. А я, сокрушенный бедствиями и болезнью, как связанный конь, не переставал между тем прядать мысленно ногами, жаловался на порабощение и стеснительность уз, изъявлял желание увидеть свои пажити и эту мою пустыню. Как же скоро коснулись того, о чем сказал я, тотчас разорвал я узы и (хотя никогда, как очевидно, не уверю в этом людей, зараженных любоначалием, однако ж сие справедливо) с радостью ухватился за такой предлог.
Когда уловил я время, вышел на среду и сказал следующее: "Вы, которых собрал Бог для совещания о делах богоугодных, вопрос обо мне почитайте второстепенным. Чем ни кончится мое дело, хотя осуждают меня напрасно, это не заслуживает внимания такого собора. Устремите мысли свои к тому, что важнее, соединитесь, скрепите, наконец, взаимные узы любви. Долго ли будут смеяться над нами как над людьми неукротимыми, которые научились одному только — дышать ссорами? Подайте с усердием друг другу десницу общения. А я буду пророком Ионой, и хотя не виновен в буре, жертвую собой для спасения корабля. Возмите и бросьте меня по жребию. Какой-нибудь гостеприимный кит в морских глубинах даст мне убежище. А вы с этой минуты положите начало своему единомыслию, потом простирайтесь и к прочему. Пусть место сие назовется местом пространства (Быт. 26:22). Это и для меня обратится в славу. А если на мне остановитесь, то сие будет для меня бесчестьем. Даю закон стоять за законы. Если держитесь такого образа мыслей, ничто для вас не будет трудно. Я не радовался, когда восходил на престол, и теперь схожу с него добровольно. К тому убеждает меня и телесное мое состояние. Один за мной долг — смерть; все отдано Богу. Но забота моя о Тебе единственно, моя Троица! О, если б иметь Тебе защитником какой-нибудь язык благообученный, по крайней мере исполненный свободы и ревности! Прощайте и воспоминайте о трудах моих!"
Так сказал я; они уклонялись от решительного слова, а я оставил собрание и с радостью и с каким-то унынием, — с радостью, что прекратятся несколько труды для меня, со скорбью, потому что не знал, что будет с народом; да и кто не сокрушается о сиротеющих детях? Таковы были мои чувствования; известно же только им самим и Богу, не скрывали ли в себе чего-либо большего, кроме выказываемого наружу, эти подводные утесы, эти засады в морских глубинах, эта гибель кораблей. Иные говорят и так, но я смолчу. У меня нет времени распознавать хитросплетения злобы. Я упражняюсь в приобретении простоты сердечной, от которой зависит спасение. А спастись — единственное мое попечение. Впрочем, знаю, и знаю более, чем было бы нужно, что собор тотчас почтил меня беспрекословным согласием. Так отечество вознаграждает друзей!