Посему-то, как кажется, и Солон говорит богатым: "А мы не поменяемся с ними богатством добродетели; потому что оно всегда постоянно, а имуществом людей владеет то тот, то другой". Подобно сему и то место у Феогнида, где он говорит, что "Бог (какого Бога он ни разумел) наклоняет людям то ту, то другую чашку у весов, чтобы им то богатеть, то ничего не иметь". — Да и хийский софист Продик, в одном месте своих сочинений, сходно с сим любомудрствовал о добродетели и пороке. И в его слова надобно вникнуть умом; потому что он человек не презрения достойный. Говорится же у него там, сколько помню его мысль, потому что слов не знаю, кроме того, что сказано это просто, не мерною речью: "Когда Иракл, будучи очень молод, и в таком же почти возрасте, в каком теперь вы, рассуждал, на какой ему обратиться путь, на тот ли, который чрез труды ведет к добродетели, или на другой легчайший: подошли две женщины; а это были добродетель и порок: потому что, хотя они и молчали, но различие тотчас выказывалось в наружности. У одной красота была подготовлена с помощью притираний; она дышала роскошью; неотлучно водила с собою целый рой удовольствий, старалась привлечь к себе Иракла. Другая была худощава, неубрана, смотрела пристально и выражала в себе иное тому подобное; потому что обещала не что-нибудь легкое и приятное, но тысячи трудов, подвигов и опасностей везде — и на суше, и на море. А награда за это такова, что можно стать богом, как выразился Продик. И Иракл последовал, наконец, за сею женщиною". И все почти сколько-нибудь заслуживающие внимание по мудрости, каждый по мере сил, в сочинениях своих более или менее распространялись в похвалу добродетели; им должно верить, и надобно стараться в самой жизни выразить их учения. И кто любомудрие, заключающееся у других в словах, оправдывает делом, тот "один жив; прочие же только движущиеся тени". Мне кажется, что такой образ действий походит на то, как если бы живописец подражал чему-нибудь дивному, например, красоте человека, и человек действительно был таков, каким тот представил его на картине. Ибо с жаром хвалить добродетель пред людьми, вести о ней длинные речи, а наедине предпочитать целомудрию удовольствие, и справедливости — прибыток; назвал бы я подражанием тем, которые лицедействуют на зрелище, и часто выходят представлять царей и владельцев, не будучи не только ни царями, ни владельцами, но даже, может быть, и свободными. Притом, играющий на лире не охотно согласится, чтобы лира у него была не настроена; и начальник лика не захочет иметь у себя такой лик, который бы не пел, как можно, согласнее. Таким образом каждый сам с собою будет в разладе, представит жизнь не соответствующею словам, будет говорить словами Еврипида: "Язык у меня клялся, а сердце не чувствовало в клятве", и виноват будет в том, что кажется добрым вместо того, чтобы быть таким. Но если поверить Платону, это крайний предел несправедливости казаться справедливым, не будучи таким.
Поэтому так будем принимать сочинения, в которых заключаются правила добродетели. Поелику же и доблестные деяния древних мужей или соблюли до нас в непрерывной памяти людей, или сохранены в сочинениях стихотворцев и историков: то не лишим себя и отсюда происходящей пользы. Например, некто в народном собрании злословил Перикла, но он не обращал на то внимания, и целый день продолжалось, что один осыпал другого ругательствами, а другой ни мало о том не заботился. Потом вечером уже, и когда смерклось, этого человека, едва прекратившего брань, Перикл проводил с светильником, чтобы не даром пропало у него упражнение в любомудрии. Еще кто-то, рассердившись, грозил смертью Евклиду мегарскому и клялся в этом. Но Евклид сам дал клятву, что умилостивит его и заставить прекратить свое к нему нерасположение. Как хорошо, если приходят на память таковые примеры человеку, когда он одержим уже гневом! Ибо не должно верить трагедии, которая без рассуждения говорить: "Раздражение вооружает руку на врагов". Напротив того, всего лучше вовсе не приходить в раздражение. Если же это трудно, то по крайней мере, удерживая раздражительность рассудком, как уздою, надобно не дозволять выходить ей за пределы.
Но возвратим слово назад к примерам доблестных мужей. Некто, нещадно нападая на Софронискова сына, Сократа, бил его в самое лице, а он не противился, но дозволил этому пьяному человеку насытить свой гнев, так что лице у Сократа от ударов уже опухло и покрылось ранами. Когда же тот перестал бить: Сократ, как сказывают, ничего другого не сделал, а только, как на статуе пишут имя художника, написал на лбу: "Делал такой-то"; и тем отмстил. Поелику это указывает на одно почти с нашими правилами: то утверждаю, что весьма хорошо подражать таким мужам. Ибо этот поступок Сократа сходен с заповедью, по которой ударяющему по ланите должен ты подставить другую (Матф. 5, 39), — в такой мере надобно мстить за себя! А поступок Перикла или Евклида сроден с заповедью: терпеть гонителей и кротко переносить гнев их, — и с заповедью: желать добра врагам, а не проклинать их (44). Посему предварительно обученный сему не будет не верить заповедям, как чему-то невозможному. Не умолчу и о поступке Александровом. Александр, взяв в плен дочерей Дария, о которых засвидетельствовано, что красота их была удивительна, не удостоил и видеть их, считая постыдным — победителю мужей уступать над собою победу женщинам. Ибо это указывает на одно с заповедью, что воззревший на женщину для услаждения, хотя и не совершит прелюбодеяния самым делом, но за то, что допустил в душу желание, не освобождается от вины (Матф. 5, 28). О поступке же Клиния, одного из близких Пифагору, трудно поверит, чтобы сходство его с нашими правилами было делом случая, а не тщательного подражания. Что же сделал Клиний? Дав клятву, мог он избежать потери трех талантов; но лучше заплатил их, чем стал клясться, хотя клятва его была в деле справедливом. Он как будто, представляю я, слышал ту заповедь, которая запрещает нам клятву (Матф. 5, 33—37).
Но возвратимся опять к тому же, что сказано в начале, — а именно, что не все по порядку надобно нам брать, а только полезное. Ибо стыдно, вредное в пище отвергать, а в науках, которые питают нашу душу, не делать никакого разбора, но, подобно весеннему ручью, увлекая за собою все встречающееся, нагружать тем душу. И какой в этом расчет, если кормчий не безрассудно отдается ветрам, но направляет ладью в безопасное место, и стрелок бросает стрелу в цель, и медник и плотник стремятся к концу, сообразному с их искусством, а мы останемся ниже и этих рабочих, имея возможность разуметь свое дело? И у ремесленников работа их имеет цель; а для жизни человеческой нет будто цели, смотря на которую должно все делать и говорить тому, кто не намерен совершенно уподобиться бессловесным? В таком случае, совершенно подобно не оснащенным кораблям, никакому уму не вверив кормила души, будем без цели туда и сюда носиться по жизни. Но и в состязаниях телесными силами, а если угодно, и на музыкальных орудиях, упражняются в тех именно подвигах, за которые предложены венцы, а никто, упражняющийся в борьбе, также в кулачном бою и борьбе вместе, не станет учиться играть на гуслях, или на свирели. По крайней мере не делал так Полидам. но пред олимпийским подвигом останавливал он на бегу колесницы, и тем укреплял свои силы. И Милон не сходил с намазанного маслом щита, а когда стаскивали его, противился не меньше, чем статуи, припаянные свинцом. Вообще у них упражнения были приготовлением к подвигам. А если бы, оставив усыпанное песком поприще и телесные упражнения, занялись бряцаниями Марсия, или фригийского Олимпа: то ужели бы получили венцы и славу, а не бежали прочь, чтобы не насмеялись над ними? Но и Тимофей не проводил времени на ратоборных поприщах, оставив сладкопение; иначе не удалось бы превзойти так в музыке и ему, у которого столько было искусства, что и возбуждал гнев созвучиями напряженными и жестокими, и опять укрощал и смягчал его созвучиями нежными. Сим-то, говорят, искусством, выигрывая однажды пред Александром фригийскую песню, заставил его среди ужина взяться за оружие, и потом, смягчив звуки, сделал, что опять возвратился он к пирующим. Такую-то крепость сил к достижению цели в музыке и телесных подвигах доставляет упражнение!
Но поелику упомянул я о венцах и о подвижниках; то присовокуплю: они, претерпев тысячи трудностей в тысяче случаев, всеми мерами приумножив свою силу, пролив много пота в трудных телесных упражнениях, приняв много побоев в училище, избрав не самый приятный образ жизни, но предписанный учителями, и во всем прочем (скажу не распространяясь) ведя себя так, что жизнь их до подвига была упражнением в подвиге, уже после всего этого являются готовыми на поприще, переносят все труды и опасности, чтобы получить венок из дикой маслины, или из гирчи, или из чего-нибудь подобного и, победив, заслужить провозглашение от глашатая. Ужели же нам, которым за жизнь предлежат награды столь удивительные по множеству и величию, что не возможно и словом их выразить, когда спим на оба уха и проводим жизнь в большой беспечности, остается взять только эти награды левой рукою? Тогда высоко бы ценилась праздная жизнь, и у всех восхитил бы первенство в счастье Сарданапал, или, если угодно, Маргит, о котором сказал Омир (если только Омировы это стихи), что он был ни пахарь, ни пахатель, ни человек, способный к чему либо в жизни. Но не более ли истинно изречете Питтака, который сказал, что "Трудно пребыть добродетельным"? Ибо действительно, даже подъяв много трудов, едва можем сподобиться тех благ, которым, как выше сказано, нет и образца между благами человеческими.