Кардинал защищал их приблизительно так: «Может быть, их жизнь сурова, но в конце концов это именно та жизнь, к которой призывает Евангелие. Идите на компромиссы, когда мудрость или милость требуют их от нас, но не говорите, что люди вообще не должны, хоть им и хочется, жить по‑евангельски». Мы еще увидим, как верен этот довод, когда посмотрим на ту, высшую часть жития святого Франциска, которую можно назвать подражанием Христу. Выслушав спорящих, папа признал орден и обещал весомую поддержку, если движение разрастется. Возможно, что Иннокентий, человек умный, почти не сомневался в этом; если он и сомневался, сомнения вскоре рассеялись. Следующая глава в истории ордена — это просто рассказ о том, как толпы людей стекались под его знамена. Я уже говорил, что по самой своей природе он мог расти гораздо быстрее, чем старые ордена. Возвращение двенадцати первых братцев стало, наверное, триумфальным шествием. Говорят, что все жители — мужчины, женщины, дети — бросили работу, деньги, дома и прямо, как были, пошли за братцами, умоляя принять их в воинство Господне. Согласно преданию, именно тут у святого Франциска забрезжила мысль о третьем ордене, который дал бы людям возможность участвовать в его деле, не жертвуя семьей, привычкой и обычной жизнью. Так это или нет, рассказ хорошо выражает тот мятежный дух, который охватил Италию. Все вышли в путь, братцы кишели повсюду, и каждый, кто их встречал на больших и проселочных дорогах, знал, что его ждет духовное приключение. Первый орден святого Франциска вступил в историю.
В этом несовершенном очерке я расскажу кратко о втором ордене и третьем, хотя они основаны позже, в разное время. Вторым был орден кларисс, и возник он, конечно, благодаря прекрасной дружбе святого Франциска со святой Кларой. Нет на свете повести, которая так сильно озадачивала бы даже сочувствующих ученых, исповедующих иную веру, — ведь нигде нельзя применить с таким успехом простую поверку, о которой я говорил. Ученые не могут себе представить, что любовь небесная столь же реальна, как любовь земная. Если бы они это представили, загадка решалась бы легко. Семнадцатилетняя девушка Клара из знатной ассизской семьи страстно захотела стать монахиней, и Франциск помог ей бежать из дому. В сущности, он помог ей бежать в монастырь, не посчитавшись с родителями, как сам он не посчитался с отцом. Все это было похоже на обычный романтический побег — она вышла через дыру в стене, пересекла лес, и в полночь ее встретили с факелами. Даже миссис Олифант[98] в хорошем и тонком исследовании о святом Франциске говорит, что «случай этот мы навряд ли вспомним с сочувствием».
Скажу одно: если бы это было романтическое бегство и девушка стала бы возлюбленной, а не монашкой, весь современный мир счел бы ее героиней. Если бы Франциск поступил с Кларой, как Ромео — с Джульеттой, все бы их поняли. Дело не в том, что Кларе было семнадцать, — Джульетте было четырнадцать. В средние века девушки рано выходили замуж, а юноши рано бились в битвах. Семнадцатилетняя девушка в XIII веке вполне отвечала за себя. Без всякого сомнения, святая Клара прекрасно знала, что делает. Современные романтики очень снисходительны, когда родителей обижают во имя романтической любви. Они знают, что романтическая любовь реальна; и не знают, что небесная любовь ничуть не призрачней. Немало можно сказать в защиту родителей Клары; немало можно было сказать в защиту Петра Бернардоне. Многое можно сказать и в защиту Монтекки и Капулетти, но современный мир не думает защищать их. Если мы примем хоть на минуту как гипотезу то, что для святого Франциска и святой Клары было абсолютной истиной; если мы поверим, что духовная связь еще прекраснее связи влюбленных, мы увидим, что побег святой Клары — просто роман со счастливым концом, а святой Франциск — святой Георгий[99] или странствующий рыцарь, который помог ему так кончиться. Миллионы мужчин и женщин считали реальной такую связь, и не вправе считать себя философом тот, кто не сочтет ее хотя бы возможной.
В конце концов, почему возмущаются своеволием святой Клары теперь, когда так любят эмансипацию женщин? Клара в самом прямом смысле слова пошла своим путем. Она выбрала ту жизнь, которую хотела, а не ту, к которой принуждали ее строгие родители и социальные условности. Она основала небывалое женское движение, которое до сих пор глубоко воздействует на мир, и место ее — среди великих женщин. Неизвестно, была бы она такой великой или такой полезной, если бы сбежала с возлюбленным или просто осталась дома и вышла замуж по расчету. Это, мне кажется, может признать любой разумный человек, глядя со стороны; а я нисколько не собираюсь всматриваться в это изнутри. Мало кто достоин написать хоть слово о святом Франциске, но еще труднее найти слова, чтобы описать его дружбу со святой Кларой. Я часто замечал, что такого рода тайны лучше всего выражать символически, молча, позой или действием. И я не знаю лучшего символа, чем тот, который так счастливо нашел народ в своем предании: однажды ночью жители Ассизи подумали, что деревья и хижины загорелись, и побежали их тушить. Но они увидели, что все тихо, а за окном святой Франциск преломляет хлеб со святой Кларой и говорит с ней о любви Божьей. Трудно найти лучший образ для предельно чистой и духовной любви, чем светло‑алое сияние, окружающее двух людей на холме; чем пламя, не питающееся ничем и воспламеняющее самый воздух.
Если второй орден был памятником неземной любви, то третий стал столь же прочным памятником весьма весомому сочувствию к земной любви и земной жизни. Эту черту католичества — связь мирских движений с движениями духовными — очень плохо понимают протестантские страны и отвергают протестантские историки. Видение, о котором мы столь несовершенно рассказываем, было даровано не только монахам и даже не только братцам. Оно вдохновляло бесчисленные толпы обычных женатых людей, которые жили точно так же, как и мы, только совсем иначе. Утренний свет, которым Франциск озарил и землю, и небо, тайно затеплился под многими кровлями, во многих комнатах. Такие общества, как наше, ничего не знают о том, как тянулись люди к францисканству. Мы ничего не знаем о неизвестных последователях неизвестного нам дела; еще меньше мы знаем об известных его последователях. Если мимо нас на улице пройдет шествием третий орден святого Франциска, знаменитости поразят нас больше, чем незнакомцы. Нам покажется, что внезапно раскрылось могущественнейшее тайное общество. Проедет Людовик Святой[100], великий рыцарь, праведный судья, в чьих руках весы правосудия всегда склонялись в пользу бедных. Пройдет Данте в лавровом венке, в буром, светящемся изнутри одеянии с пурпурной каймой — тот, кто среди страстей и страданий пел хвалу Госпоже своей Бедности. Много славных имен — от очень дальних до самых недавних — откроется нам: Гальвани[101], например, отец электричества, волшебник, вызвавший к жизни столько новых созвездий и созвучий. Если святой Франциск не доказал своей жизнью, что любит обычных людей, может быть, это докажет такая разнородная процессия.
Но жизнь его доказала это, может быть, — в более тонком смысле слова. Один из современных ему биографов заметил, что его естественные страсти были на удивление нормальны и даже благородны — его искушали вещи, вполне позволительные сами по себе, но непозволительные для него. Никому на свете не подходило меньше слово «сетовать»; можно назвать его романтиком, но для таких чувств ему недоставало чувствительности, недоставало тоски. Нрав его был слишком пылок, чтобы раздумывать над тем, достаточно ли быстро он бежит, хотя, конечно, он каялся в том, что не бежит еще быстрее. Однако подозревают, что, когда он боролся с дьяволом, как борется всякий человек, достойный называться человеком, тот искушал его здоровыми желаниями, которые Франциск похвалил бы в ком угодно; желаниями, нимало не похожими на гнусно размалеванное язычество, засылавшее своих нечистых посланцев в пустыню святого Антония[102]. Если бы святой Франциск что‑нибудь себе разрешил, это были бы очень простые радости. Он стремился к любви, а не к разврату и не мыслил ни о чем более греховном, чем свадебные колокола. По странному преданию, борясь с бесом, он лепил снежных баб и кричал: «Вот моя жена, вот мои дети!» По тому же преданию, рассказывая, что и он не огражден от греха, он сказал: «У меня еще могли бы быть дети», как будто о детях, а не о женщине он мечтал. И если это правда, это кладет последний штрих к портрету. В нем было так много утреннего, так много детского и чистого, что даже его зло было добром. О других, не о нем сказано, что сам свет, который в них, — тьма[103]; об этой сияющей душе можно сказать, что сами тени ее из света. Зло являлось к нему только запрещенным благом, и только таинство могло искушать его.