Рим еще жил и рос, когда греческие его наставники уже гнили на корню, ибо не слишком спешил у них учиться. Он сохранял куда более достойный, патриархальный уклад, но в конце концов и он погиб от того же недуга, порожденного прежде всего языческим культом природы. К несчастью античной цивилизации, для огромного большинства древних не было ничего на мистическом пути, кроме глухих природных сил — таких, как пол, рост, смерть. У нас вошли в поговорку времена Нерона[33], когда садизм восседал на троне среди бела дня. Но то, о чем я говорю, и глубже и сложнее, чем привычный перечень зверств. С человеческим воображением случилась дурная вещь — весь мир окрасился, пропитался, проникся опасными страстями, естественными страстями, которые неуклонно вели к извращению. Древние сочли половую жизнь простой и невинной — и все на свете простые вещи потеряли невинность. Половую жизнь нельзя приравнивать к таким простым занятиям, как сон или еда. Когда пол перестает быть слугой, он мгновенно становится деспотом. По той, по иной ли причине он занимает особое, ни с чем не сравнимое место в человеческом естестве; никому еще не удалось обойтись без ограничения и очищения своей половой жизни. Современные разговоры о половой свободе, о теле, прекрасном, как растение, — или описания райского сада, или просто плохая психология, от которой мир устал две тысячи лет тому назад.
Не надо путать все это с праведными обличениями порочной античности. Древний мир был не столько порочен, сколько способен понять, что становится все порочнее или, во всяком случае, логически на порочность обречен. У магии природы не было будущего, ее можно было углубить только в черную магию. Для нее не было будущего; в прошлом она была невинна лишь по молодости. Можно сказать, что она была невинна потому, что была поверхностна. Язычники оказались умней язычества, потому они и обратились. Тысячи древних были и мудры, и добродетельны, и доблестны, но груз народных сказок, носивших название религии, прибивал их к земле. Я пишу о реакции на это зло и повторю: оно было повсюду. В самом полном и буквальном смысле слова, имя ему было — Пан.
Не сочтите за метафору то, что я скажу, — им действительно нужны были новое небо и новая земля, потому что они опоганили свое небо и свою землю. Как могли они поднять глаза к небу, когда непристойные легенды смотрели на них со звезд? Что могла им дать любовь к цветам и птицам после тех историй, что про них рассказывали? Всех свидетельств не приведешь, пусть одно заменит многие. У всех нас слово «сад» вызывает трогательные ассоциации — легкая печаль вспоминается нам, или невинные радости, или нежные старые девы, или старый священник у изгороди, под сенью колокольни. Если вы хоть немного знаете латинскую поэзию, вспомните, что стояло в их садах вместо солнечных часов или фонтана, нагло и весомо, в ярком солнечном свете; попробуйте вспомнить, каков был бог их садов[34].
Поистине от этого наваждения могла избавить только в полном смысле слова неземная религия. Вряд ли стоило проповедовать древним естественную религию цветочков и звезд — не осталось ни одного чистого цветка, ни одной неоскверненной звезды. Приходилось идти в пустыню, где цветы не растут, и в пещеру, откуда звезд не увидишь. В эту пустыню, в эту пещеру ушла мудрость мира на тысячу лет, и мудрее она ничего не могла сделать. Спасти ее было под силу только сверхъестественному; если Бог не спас бы ее, то уж божества — тем более. Ранние христиане звали бесами языческих богов, и были правы. Какова бы ни была поначалу религия древних, теперь только злые духи обитали в опустевших святилищах. Пан стал только паникой, Венера — только венериным грехом[35]. Я совсем не думаю, конечно, что каждый язычник был таким, даже в самом конце. Но отходили они от этого поодиночке. Глубоко личное дело, называемое философией, почти ничем не было связано с коллективной религией; в этом — главное отличие язычников. Они знали гораздо лучше нас, что с ними такое, какие бесы искушают и мучают их, и перечеркнули много веков новыми словами: «Сей род изгоняется молитвой и постом»[36].
Святой Франциск и начало XIII века тем и важны, что вплоть до них длилось искупление. Конечно, люди Темных веков были и грубы, и невежественны, и ни к чему не способны, кроме войн с еще более грубыми языческими племенами, но они были чисты. Они были как дети. Первые, грубые образцы их искусства сохранили нам чистую радость детей. Попробуйте представить себе Европу, испещренную маленькими общинами, большей частью феодальными, сложившимися в борьбе с варварами, иногда — монашескими, которые были намного заботливей и мягче. Это огромное пространство ощущало себя империей, потому что Рим властвовал над ним хотя бы как легенда. В Италии сохранился пережиток лучшего, что было в античности, — здесь были республики, маленькие государства с демократическими идеалами, в которых нередко действительно жили граждане. Но в отличие от античных они не были открыты со всех сторон, их везде окружали стены, чтобы обороняться от феодалов, и все жители города считали себя солдатами. Один из таких городов, удобно примостившийся на лесистых холмах Умбрии, назывался Ассизи. Из его ворот, из‑под высоких башен вышла к людям благая весть: «Ваша борьба кончилась, ваш грех прощен». И тогда из камней феодализма и обломков римского права стала складываться огромная, почти универсальная цивилизация средних веков.
Без сомнения, нельзя приписывать все это одному человеку, даже если он — лучший, своеобразнейший человек своего века. Простая этика братства и честности существовала и до него, она никогда не исчезала полностью из христианского мира. Мы найдем великие трюизмы о справедливости и сострадании в самых простодушных летописях варварской эпохи и в самых суровых поучениях поздней Византии. И в XI, и в XII веках мы видим признаки духовного подъема. Но в этом подъеме еще была суровость, которой окрашены долгие века покаяния. Рассвет наступал, но небо было еще серым. Монашество много старше Франциска, оно почти такое же старое, как христианство. Стремление к совершенству издавна принимало форму обетов целомудрия, бедности и послушания. Несмотря на свои неземные цели, монахи давно уже цивилизовали большую часть света. Они научили людей пахать и сеять, а не только читать и писать. В сущности, они научили людей почти всему. Но можно с полным правом сказать, что монахи были строго практичны — не только практичны, но и строги. Конечно, в основном они были строги к себе, а другим людям полезны. Старое монашество установилось давно и кое‑где уже стало вырождаться. Но во всех движениях раннего средневековья мы видим эту суровость. Это можно показать на трех примерах.
Во‑первых, античное рабовладение уже исчезало. Раб превратился в крепостного, свободного в своей семье. Но кроме этого, многие освобождали и рабов, и крепостных — всегда под давлением Церкви и, как правило, в припадке покаяния. Конечно, во всяком христианском обществе живет дух покаяния. Но я имею в виду тот гораздо более сильный дух покаяния, которым вытравлялись пороки античности. Один честный атеист, споря со мной, сказал: «Христиане живут в рабстве, потому что боятся ада». Я ответил ему: «Если бы вы сказали, что рабы получили свободу только потому, что их владельцы боялись ада, это был бы по крайней мере бесспорный исторический факт».
Другой пример — реформа церковной дисциплины, проведенная папой Григорием VII[37]. Цели ее были весьма высокие, а результаты — самые здоровые. Она была направлена против коррупции священства. Но привела она к целибату, что при всей возвышенности может показаться немного суровым. Третий пример — самый сильный. Я говорю о походе героическом, для многих из нас священном, но все же несущем всю страшную ответственность военного похода.
Здесь не хватает места, чтобы сказать все, что надлежит, об истинной природе крестовых походов. Каждый знает, что в самый темный час Темных веков появилась в Азии ересь и стала новой религией, воинственной и кочевой религией мусульманства. Она была похожа на многие ереси, вплоть до монизма[38]. Еретикам она казалась здоровым упрощением веры; католикам кажется упрощением нездоровым, потому что сводит веру к одной идее и лишает ее свободного дыхания и равновесия христианства. Во всяком случае, она угрожала христианству, и христианство нацелило удар в самое ее сердце, попыталось отвоевать Святые места. Великий герцог Готфрид[39] и первые христиане, штурмовавшие Иерусалим, были героями, если вообще есть на свете герои, но это были герои трагедии.