Преподобный Антоний привнес в русскую духовную культуру неведомое ей до этого влияние восточного монашества. Основанный им монастырь с самого начала отличался от других – и более строгими порядками, и исключительными подвигами братии. Рассказы о первых печерских подвижниках (они составляют Киево-Печерский патерик) наполнены описаниями их жестокой борьбы с искушениями плоти. Монахи годами жили в пещерах, на хлебе с водой, облачались во власяницы из сырых козьих кож, сносили лютую стужу, живыми закапывали себя в землю, некоторые даже подвергали себя добровольному оскоплению — в принципе, решительно осуждаемому Церковью. В этот, начальный период развития русского христианства нащупывались различные пути к пониманию истинной сущности нового учения. Путь обретения спасения и вечной жизни, предложенный Антонием, — через физическое страдание и внешнее самоотречение — был тяжек, почти неосуществим, но он поразил воображение русских людей и поднял авторитет основанного им монастыря на недосягаемую высоту. К тому же Печерский монастырь возник совершенно независимо от княжеской власти, что было совсем не обычно для того времени, когда большинство русских обителей основывалось князьями. "Многие ведь монастыри от князей, и от бояр, и от богатства поставлены, — писал по этому поводу летописец-печерянин, — но не суть таковы, какие поставлены слезами, пощением, молитвой, бдением. Антоний ведь не имел ни злата, ни сребра, но добился всего слезами и пощением". Все это позволило печерским игуменам со временем претендовать на нравственное руководство русским обществом и принесло монастырю славу первого истинно православного на Руси. Уже со второй половины XI века монастырь становится настоящим рассадником святости и поставщиком епископских кадров для молодой Русской Церкви. К 20-м годам XIII века, по подсчетам епископа Владимиро-Суздальского Симона (также печерского постриженника), насчитывалось уже около пятидесяти русских епископов, вышедших из стен Печерской обители.
Так, по словам выдающегося исследователя древнерусской духовной жизни Николая Константиновича Никольского, одна и та же пещерная келья на берегу Днепра близ Киева дала начало двум совершенно различным и во многом противоположным направлениям в раннем русском христианстве. Религиозная доктрина, утвердившаяся в Печерском монастыре, совсем не походила на то светлое, оптимистичное восприятие христианства, которое так ярко выразил в своем "Слове о законе и благодати" Иларион Киевский. В самом деле, если евангельские идеалы Владимировой и Ярославовой поры давали прочную уверенность в спасении "новых людей", призванных Господом в "последние дни", через крещение и покаяние вкупе с милосердием и добрыми делами ("не бо суть тяжки" дела эти, воскликнет впоследствии Владимир Мономах: "ни затворничеством, ни чернечеством, ни голодом, яко иные добродетельные терпят, но малым делом" сим можно "улучить милость Божию"), то в воззрениях печерских старцев на первый план выходило другое: жесточайшая аскеза, умерщвление плоти, изнурительный пост, непрестанная молитва (то есть именно "затворничество, чернечество и голод", "яко иные добродетельные терпят"), а достижение истинного спасения и вечной жизни оказывалось возможным лишь в пределах глухой монастырской ограды. Прошедшие суровую школу афонского подвижничества последователи Антония слишком хорошо понимали, что крещение само по себе не означает еще окончательной победы над греховным существом человека, но есть начало новой непримиримой схватки с силами зла. Не случайно страницы Печерского патерика буквально испещрены описаниями жестокой борьбы иноков с бесами, которые представлялись насельникам Антониевых пещер в самом живом и неприглядном виде. Именно здесь, в Печерском монастыре, утвердится резко нетерпимое отношение к "латинству", будет осуждаться излишнее увлечение "книжным учением" — и то, и другое было совершенно немыслимо для Ярославовой эпохи. И если идеалы Илариона или авторов летописной похвалы князьям Владимиру и Ярославу можно назвать христоподобием, то в отношении христианских идеалов печерских старцев уместнее говорить о некоем ангелоподобии — стремлении к какому-то недостижимому, почти бестелесному состоянию, к духовности в чистом, не обремененном греховной плотью виде.
Из этого, однако, отнюдь не следует, что в реальной жизни Антоний и Иларион были антагонистами — скорее, наоборот: ведь и сам Иларион — не будем забывать об этом — прославился как великий постник и затворник. Несомненно, любовь к уединению, отрешению от всего земного сближала его с Антонием. Несхожесть их воззрений на существо спасения и пути обретения благодати становятся очевидными лишь в некой исторической перспективе, при общем взгляде на пути развития духовной мысли древней Руси. Но в конечном итоге, в ней переплетутся оба начала — и светлое, оптимистичное христианство автора "Слова о законе и благодати", и мрачная аскеза Печерского монастыря. Именно идеи Илариона и современных ему книжников Ярославовой поры относительно особого исторического призвания русского народа, "работников одиннадцатого часа", их представление о Киеве как "втором Константинополе" и "новом Иерусалиме" лягут в основу знаменитой теории "Москвы — третьего Рима", получившей развитие уже в эпоху Московской Руси. Но не перенесением ли на русскую почву и не укоренением ли здесь своеобразного русского варианта восточного, прежде всего, афонского монашества будет задана та высочайшая планка нравственного совершенства, которую мы ощущаем в русской духовной мысли на протяжении последующих столетий? И не в мучительном ли осознании ее практической недостижимости сокрыт главный нерв всей нашей духовной литературы, начиная с лучших образцов агиографии и гомилетики XI—XIII веков и кончая Толстым, Достоевским и русскими религиозными философами XX века?
Торжественное "Слово" Илариона Киевского завершалось молитвой за весь русский народ и, прежде всего, за русского князя, достойного продолжателя славных дел своего отца. "Помолись, о блаженный, — вновь обращался к Владимиру проповедник, — о земле своей и о народе, которым благочестно владычествовал ты, да сохранит его Господь в мире и благочестии, данном ему тобою, и да славится в нем правая вера и да проклинается всякая ересь, и да соблюдет его Господь Бог от всякого нашествия и пленения, от глада и всякой скорби и напасти! И еще помолись о сыне твоем, благоверном кагане нашем Георгии, да в мире и здравии переплыть ему пучину жизни сей и неврежденно привести корабль душевный свой к безбурному пристанищу небесному, и веру сохранив, и с богатством добрых дел, да, непреткновенно управив Богом вверенный ему народ, вместе с тобою непостыдно предстать престолу Вседержителя Бога и за труды пастьбы народа своего приять от Него венец славы нетленной со всеми праведниками, потрудившимися ради Него".
В принципе, это обычные, можно сказать, трафаретные слова, обращенные к правящему князю. Но, вслушиваясь в них, окружавшие князя люди, да и сам Ярослав не могли не задумываться о близости того часа, когда князю и в самом деле доведется "переплыть пучину жизни сей" и достичь "безбурного пристанища небесного", уготованного всем, искренне стремящимся к нему. Князь уже был стар, и, несомненно, понимал это. Но тем более ему надлежало спешить управиться с теми делами, которые он считал важными для себя и для своей державы. Так, именно по воле Ярослава, что особо подчеркивает летописец, в 1051 году на митрополичью кафедру был возведен Иларион Киевский, и это событие стало одним из самых ярких эпизодов княжения Ярослава Мудрого. "В лето 6559 (1051), — читаем в "Повести временных лет", — поставил Ярослав Лариона митрополитом, русина (в Ипатьевском списке: "…митрополитом Руси…". — А. К.), в Святой Софии, собрав епископов"; и чуть ниже еще раз: "…И вложил Бог князю в сердце, и поставил его (Илариона. — А. К.) митрополитом в Святой Софии…".
Дата, названная летописцем находит подтверждение еще в одном, совершенно уникальном источнике — собственноручной записи Илариона о своем поставлении на кафедру, сохранившейся в копии в рукописи второй половины XV века Синодального собрания, № 591 (хранится в Государственном Историческом музее в Москве). Эта рукопись включает в себя три сочинения Илариона Киевского, возможно, объединенные им самим в некий цикл — "Слово о законе и благодати", "Молитву", а также "Исповедание веры", которое он, по традиции, должен был произнести при поставлении на кафедру. К последнему и присоединена запись о свершившемся событии (приводим ее в подлинном виде):
"Азъ милостию человеколюбивааго Бога мнихъ и прозвитеръ Иларионъ изволениемь Его от богочестивыихъ епископъ священъ быхъ и настолованъ въ велицемь и богохранимемь граде Кыеве, яко быти ми в немь митрополиту, пастуху же и учителю. Быша же си въ лето 6559, владычествующу благоверьному кагану Ярославу, сыну Владимирю. Аминь".
Иларион вновь говорит о киевском князе как о кагане — вероятно, он настойчиво пытался внедрить этот титул в официальную практику, хотя пока что в пределах самой Руси. Но не менее любопытно другое: в записи о поставлении Иларион называет себя "мнихом и прозвитером", то есть иеромонахом; летопись же именует его просто "пресвитером" (священником). По-видимому, киевский проповедник принял пострижение незадолго до поставления на кафедру, в преддверие того шага, который побуждал его сделать князь Ярослав. В практике Русской Церкви это не единственный случай, когда тот или иной князь добивался избрания в епископы или митрополиты "бельца", то есть священника, не облеченного в черные иноческие одежды, и тот лишь в последний момент принимал иночество. В недошедшем до нас Житии преподобного Антония сообщалось о том, что Иларион был пострижен самим Антонием: "Про Илариона же митрополита, — писал епископ Владимиро-Суздальский Симон в послании к печерскому постриженнику Поликарпу (это послание легло в основу Киево-Печерского патерика), — ты и сам читал в Житии святого Антония, что им он пострижен был и святительства сподобился". Надо полагать, что пришедший с Афона Антоний к началу 50-х годов XI века был в Киеве одним из немногих постриженников авторитетной православной обители, да и само поселение его в берестовской пещерке свидетельствует о его знакомстве и, более того, добрых отношениях с будущим митрополитом. Так что выбор Илариона — если действительно Антоний совершил над ним положенный обряд — представляется осмысленным и далеко не случайным.