К таким занятиям, на которых прочитывалось до четырех страниц печатного текста, приходилось довольно долго готовиться дома (особенно на первых порах), но самые занятия шли легко и интересно. За вычетом обсуждения действительно трудных или как-то примечательных форм (вроде нечасто встречающегося у греков плюсквамперфекта, при встрече с которым наш наставник шутливо приглашал нас, в знак уважения, встать), Доватур избегал грамматического занудства, больше внимания обращал на содержание читаемого текста, на характерные мысли и приемы автора (например, при чтении Цезаря - на часто встречающиеся у того сентенции общего характера), пояснял свою мысль параллелями (подчас самого неожиданного свойства), никогда, однако, не превращая эти отступления в неуправляемый поток воспоминаний и сохраняя,таким образом, общий, достаточно энергичный ритм занятий.
Одним словом, это была поистине высокая школа,- языковая, литературоведческая, историческая, культурологическая одновременно, - направлять которую мог только такой выдающийся знаток своего дела, такой первоклассный ученый и педагог, каким был Доватур. Тем более было бы интересно напоследок познакомиться с собственными воззрениями этого замечательного человека, с его взглядами на предмет своих занятий, на общие принципы, которых он придерживался в своей ученой деятельности, на свое место в науке.
Задаться такими вопросами вполне естественно, но ответить на них не так-то просто, потому что для этого надо располагать отчетливыми свидетельствами, и сторонними, и самого данного человека, дабы можно было заглянуть в сокровенные тайники его души. К счастью, у нас нет недостатка в таких свидетельствах: отчасти это свидетельства различных людей, общавшихся с Доватуром в [495] разные годы, в том числе и мои личные наблюдения и воспоминания, достаточно богатые, поскольку мне посчатливилось близко знать этого человека на протяжении целых тридцати лет, отчасти - россыпь его собственных высказываний в только что опубликованной переписке с Е.А.Миллиор, представляющей драгоценный аутентичный источник для суждения о жизненном и научном кредо моего учителя.67
Предметом научных занятий Доватура была античность, но не в ее элементарных материальных основаниях, какими являются экономические и политические отношения, а в ее высшем духовном существе, запечатленном в творениях самих древних. Иными словами, его интересовало познание познанного (Erkenntnis des Erkanntes, по выражению какого-то немца, кажется, Августа Бёка), и он с увлечением штудировал сочинения древних писателей. При этом реальный контекст, историческая эпоха, в которой протекало их творчество, его интересовали лишь постольку, поскольку это было безусловно необходимо, поскольку это создавало нужный для его работы фон, но не более того.
Он в первую очередь был филологом (в высоком смысле этого слова), а истории отводил сугубо вспомогательную роль, всерьез считая ее лишь необходимым элементом, лишь частью классической филологии, которая олицетворяла в его глазах всю науку об античности. Нередко мы схватывались с ним на этой почве, и тогда он не упускал случая съязвить по поводу ущербности исторической науки, которая как таковая, по его мнению, не имела права на самостоятельное существование, не обладая даже ясно очерченным собственным предметом. Как-то мы шли с ним по коридору исторического факультета и наткнулись на объявление, приглашавшее принять участие в публичном диспуте на тему: "Что такое история?". "Вот видите, - обратился он ко мне торжествуя. - Такое можно увидеть только на историческом факультете. Ни у физиков, ни у математиков, ни у филологов вы не встретите ничего подобного; им не надо дискутировать о предмете своей науки, потому что он очевиден".
Уязвимость такой позиции тоже очевидна: споры вокруг науки [496] истории не означают, что такой науки нет; для всякого непредвзято судящего человека бесспорным является не только существование исторической науки (кстати, одной из древнейших, если не самой древней отрасли научного знания), но и заглавное значение этой науки среди круга гуманитарных дисциплин. С другой стороны, изучение творчества древних писателей преимущественно ради постижения его самого, - к примеру, анализ прежде всего и главным образом элегий Солона, а не архаической революции VII-VI вв., новеллистической традиции о тиранах у Геродота, а не тирании, представлений Аристотеля об упадке греческих полисов, а не кризиса полиса как такового, - такой подход в антиковедных занятиях не мог не страдать филологической односторонностью, что неизбежно должно было сказываться на качестве заключительных общих суждений.
Например, предположение Доватура о том, что первоначальный пласт предания о старших тиранах был положительного свойства, потому что сама старшая тирания была явлением по сути дела положительным, содействовавшим прогрессивному развитию и формированию полиса, а стало быть, возбуждавшим симпатии большинства народа, - это предположение всегда вызывало у меня сомнения именно потому, что сомнительна была та роль, которую сыграла тирания в греческой истории. Чтобы решить вопрос о том, какого свойства была с самого начала новеллистическая традиция о тиранах, надо было исследовать на основании всех доступных источников само явление тирании и после уже судить о возможной общественной реакции на него и начальном качестве новеллистической традиции.
При всем том показательным, однако, был преимущественный интерес Доватура к писателям, так или иначе ангажированным в политику (ибо Солон, Феогнид, Геродот и Аристотель были именно такими писателями). Сдается, что глубинным импульсом для антиковедных филологических занятий Доватура был именно политический, т.е. исторический интерес, и это дает нам право причислить его, со всеми необходимыми оговорками, к традиционно главенствовавшему у нас историко-филологическому направлению.
Для уточнения собственной позиции Доватура в этом русле полезно будет принять во внимание его отношение к другим выдающимся представителям той же школы: он совершенно игнорировал М.С.Куторгу, который первым у нас выдвинул и исследовал проблему [497] полиса (ср. выразительное умолчание об его исследованиях в монографии о рабстве в Аттике в VI-V вв.), редко и без особого интереса вспоминал о Ф.Ф.Соколове, трудившемся над реконструкцией исторических фактов, зато с почтительным восторгом по любому поводу ссылался на С.А.Жебелева и И.И.Толстого, авторитет которых был для него непререкаем. Однако в реальном плане его близость с ними также была относительной и, так сказать, избирательной: от Жебелева он унаследовал интерес к античной политике, с Толстым его роднило филологическое мастерство, но он не был механическим воспроизведением ни того, ни другого.
Что же касается ученых других направлений - современников его учителей и равных с ними по славе, например, корифея историко-культурного направления Ф.Ф.Зелинского или зачинателя социально-экономических штудий М.И.Ростовцева, то о них он, конечно, упоминал иногда (на уровне какого-нибудь анекдота), но без какого-либо особенного интереса.
Чтобы точнее представить себе излюбленное Доватуром поле научных изысканий, полезно будет познакомиться с некоторыми из его суждений на этот счет в переписке с Е.А.Миллиор. В связи с опасным, на его взгляд, влечением его корреспондентки (античницы по образованию), к Востоку, к древней среднеазиатской истории, он замечает: "Все-таки во всем этом есть и страшная сторона. Ведь незнание языков, невозможность собственными глазами проверить автора (как бы ни был авторитетен и талантлив Толстов) приводит к тому, что вы всегда и во всем будете a la merci того, кого вы в данный момент читаете. Если я правильно представляю себе дело, археологические данные должны дополняться данными историческими, - свидетельствами, текстами. Не так ли? - Сужу здесь по себе - там, где кончается письменность, там кончается и мой живой, непосредственный интерес".68 И чуть далее, в другом письме: "Я всегда был и остаюсь филологом (что не исключает исторических интересов; мне даже кажется, что трудно быть филологом, не имея исторических интересов) и, высказывая свои опасения, я говорил как филолог, испытывающий страх всякий раз, как ему приходится сталкиваться с чуждой лингвистической почвой".69
Если к истории Востока, чуждой ему в силу незнакомства с восточной языковой средой, Доватур испытывал что-то вроде страха, [498] то с неменьшим опасением и даже неприязнью относился он к модным увлечениям филологов структурализмом, а историков - социологией. Из разговоров с ним я знал о его стойком неприятии структуралистских упражнений О.М.Фрейденберг, а как он относился к безумным теориям Н.Я.Марра, видно по следующему признанию в письме к Миллиор (он вспоминает о недавней подготовке к кандидатским экзаменам): "Сначала я, в соответствии с программой, перечитал Марра, попробовал усвоить очень не понравившуюся мне книжку Кацнельсона, а затем с огромным удовлетворением узнал, что тридцать лет висевшая над русской наукой мрачная туча в виде теории Марра, из которой если и падали какие-нибудь дожди, то только каменные, рассеяна навсегда".70
Что же касается социологических увлечений, то по поводу лругой возможной темы занятий Миллиор - "Об особенностях античного государства" - Доватур писал: "Понимаю историка, который занимается со студентами изучением конкретной эпохи и попутно привлекает более общие вопросы, но я абсолютно лишен способности понимать преимущество такой постановки вопроса, которая сама по себе требует растекания мысли по древу - и по обширности материала, и по необходимости постоянного сравнения с другими формациями ("особенность" античного государства - по сравнению с каким - социалистическим, капиталистическим, феодальным или всеми вместе?)".71