Радость разрушения устарелых или скомпрометированных социальных и культурных форм спровоцирует консервативный темперамент немцев в особой степени. Процесс технической и экономической модернизации произошел в Германии позднее, быстрее и радикальнее, чем в других странах, а решимость, с которой Германия проводила промышленную революцию была среди европейских стран беспримерной.
По той же причине этот процесс вызвал тут дикую боязнь поражения и породил мощнейшие ответные реакции. Вопреки широко распространенному мнению Германия, превратившаяся в неразрывный сплав достижений и упущений, в коем соединились элементы феодализма и прогресса, авторитарности и социального государства, могла в канун первой мировой войны по праву претендовать на звание самого современного в промышленном отношении государства Европы.
Так что печать анахронизма на портрете кайзеровской Германии в целом объясняется отнюдь не экономическими явлениями. Отсталость Германии имела идеологическую природу.
Многообразные самоуничижительные аффекты буржуазного времени будут выпущены на свободу и одновременно радикализованы войной. Война научила тех, кто назовет потом себя ее наследниками, смыслу и преимуществу быстрых и единоличных решений, абсолютного подчинения и одинакового образа мыслей. Компромиссный характер парламентских режимов, их слабость в принятии решений и их частый паралич не обладали притягательной силой для поколения, вынесшего с войны миф об отлично слаженном боевом коллективе.
Первая послевоенная фаза явилась катализатором не только страха перед революцией, но и чувства отрицания цивилизации, а они, в свою очередь, породили синдром необычайного динамизма. Тот же слился с комплексом страха и обороны потрясенного до самых основ общества, утратившего свое национальное самосознание.
В дружинах самообороны и добровольческих отрядах, создававшихся в большом числе, частично по личной, частично по скрытой государственной инициативе, преимущественно для отпора угрозе коммунистической революции, сорганизовался один из тех элементов, которые с угрюмым, но решительным настроем были готовы сопротивляться при всех обстоятельствах и высматривали ту волю, которая повела бы их в новый порядок.
Поначалу была еще, помимо этого, и огромная масса вчерашних фронтовиков, тоже представлявших собой резервуар воинственной энергии. В окопах на фронте и те, и другие приблизились к очертаниям какого-то нового, еще до конца не ясного смысла жизни, который они тщетно пытались теперь обрести вновь в налаживающейся с трудом нормальности послевоенного времени.
Гитлер придаст этим чувствам недовольства, как среди гражданских, так и среди военных, единение, руководство и движущую силу. Его появление и впрямь кажется синтезированным продуктом всех этих страхов, пессимистических настроений, чувств расставания и защитных реакций, и для него война была могучим избавителем и учителем, и если и есть некий “фашистский тип”, то именно в нем он и нашел свое олицетворение.
Уже опыт ранних лет помог ему узнать то всеподавляющее чувство страха, которое сформирует всю систему его мыслей и чувств. Он был охвачен страхом перед чужим засильем, перед “нашествием подобных саранче русских и польских евреев”, перед “превращением немецкого человека в негра”, перед “изгнанием немца из Германии” и, наконец, перед “полным истреблением” последнего. Но беспокойство у него вызывали также и американская техника, и цифры растущей рождаемости у славян, и крупные города, и “столь же безудержная, сколь и вредная индустриализация”, и “коммерциализация нации”, и анонимные акционерные общества, и “трясина культуры удовольствий в крупных городах”, равно как и современное искусство, стремящееся голубыми лугами и зелеными небесами “убить душу народа”. Куда бы он ни взглянул, он всюду открывал “явления разложения медленно догнивающего мира”.
Что объединяло Гитлера с ведущими фашистскими деятелями других стран, так это решимость, с которой они стремились противостоять этому процессу. А выделяла его та маниакальная исключительность, с которой он сводил все элементы когда-либо испытанного страха к одному-единственному их виновнику — в фокусе его доведенной до исполинских размеров концентрации страха стояла фигура еврея. Антисемитизм пронизывал нацистскую пропаганду на всех ее уровнях, им был пропитан весь пропагандистский аппарат и любое из средств массовой информации. И так оставалось даже после того, как нацисты “эвакуировали” миллионы евреев на Восток. Ведь если вражеская коалиция существовала в виде заговора, то верховным заговорщиком должен быть, конечно же, еврей. Евреи объявлялись виновными в нищете Германии, в ее поражениях.
С появлением Гитлера соединились энергии, обладавшие, в условиях кризиса, перспективой огромного политического эффекта. Дело в том, что фашистские движения в своей социальной субстанции опирались в общем на три элемента: мелкобуржуазный с его моральным, экономическим и антиреволюционным протестом, военно-рационалистический, а также харизматический — в лице единственного в своем роде вождя-фюрера. Этот вождь есть преисполненный решимости голос порядка, возвещающий конец смуте, стихии хаоса, он и смотрит дальше и мыслит глубже, ему знакомы чувства отчаяния, но он знает и средства спасения. Этот сверхъестественный тип создан не только многочисленными литературными предвестиями, уходящими своими корнями в немецкую народную сагу.
Мысль о фюрере в том виде, как она развивалась в фашистских движениях, обрела свою актуальность вновь благодаря войне. Дело в том, что все эти движения поголовно считали себя не партиями в привычном смысле, а группами с воинствующим мировоззрением, “партиями над партиями”.
Маршировка по всем мостовым Европы демонстрировала убеждение, будто бы и проблемы общества эффективнее всего могут быть решены моделями наподобие военных.
Названные мотивы лежали в основе полумилитаризованных внешних форм этих движений, их обмундирования, ритуала приветствия и доклада, стойки “смирно”, а также пестрой, хотя и сводившейся к немногим элементам символики — преимущественно это крест, либо стрелы, ликторские пучки, косы, — и все это непременно воспроизводилось как символ принадлежности на флагах, значках, штандартах и нарукавных повязках. Значение этих элементов состояло не только в отказе от старой буржуазной традиции ношения сюртуков и стоячих воротничков — скорее, они казались более точно отвечавшими строгому, техническому духу времени.
Соединение мелкобуржуазных и военных элементов, столь характерное именно для национал-социализма, с самого начала придает НСДАП весьма своеобразный, двойственный характер. Он выражается не только в организационном размежевании между штурмовыми отрядами (СА) и Политической организации (ПО), но и проявляется в вводящей в заблуждение разнородности ее состава. Отсюда же родом и присущая большинству фашистских организаций подавленная консервативность.
Характерной для них была единственная в своем роде мешанина из средневековья и нового времени, авангардистское восприятие, обращенное спиной к будущему и поселившее свое пристрастие к фольклору в заасфальтированных эмпиреях тоталитарного государства принуждения.
Гитлер отнюдь не собирался просто вернуть добрые старые времена, а еще меньше — их феодальные структуры. То, что он взялся преодолеть, было не чем иным, как самоотчуждением человека, вызванным процессом развития цивилизации.
Правда, ставку при этом он делал не на экономические или социальные средства, которые презирал, не на политику, а на высвобождение инстинкта, — по своим замыслам и лозунгам фашизм представлял собой не классовую, а культурную революцию.
Во всяком случае, в фашистской “консервативности” проявлялось желание революционным путем повернуть историческое развитие вспять и еще раз вернуться к отправной точке, в те лучшие времена до начала вступления на ложный путь. В одном из писем 1941 года Гитлер напишет Муссолини, что последние пятнадцать столетий были не чем иным, как паузой, а теперь история собирается “вернуться на прежние пути”.
Превосходство фашизма по отношению ко многим его конкурентам объясняется тем, что он острее осознал суть кризиса времени, чьим симптомом был и он сам. Все другие партии приветствовали процесс индустриализации и эмансипации, в то время как он со всей очевидностью разделял страхи людей и пытались заглушить эти страхи, превращая их в бурное действо и драматизм и привнося в прозаические, скупые будни магию романтических ритуалов — факельные шествия, штандарты, черепа со скрещенными костями, боевые призывы и возгласы “хайль!”, “новую помолвку жизни с опасностью”, идею “величественной смерти”. Современные задачи он ставил людям в окружении маскарадных аксессуаров, напоминающих о прошлом. Но его успех объясняется еще и тем, что он выказывал пренебрежение к материальным интересам.
На фоне мелочных парламентских споров, игр и беспомощных вожделений многопартийного правления у людей пробуждалось старое желание оказаться перед свершившимся фактом, а не стоять перед выбором[9]. За исключением Чехословакии, в период между двумя мировыми войнами во всех государствах Восточной и Центральной Европы, а также во многих государствах Южной Европы система парламентаризма потерпела крах — в Литве, Латвии, Эстонии, Польше, Венгрии, Румынии, Австрии,. Италии, Греции, Турции, Испании, Португалии и , наконец, в Германии. К 1939 году осталось всего лишь девять государств с парламентской формой правления.
Поэтому дело тут было не в агрессивной злобе какой-то одной нации, стремившейся перевернуть ситуацию в мире. Широкое настроение усталости, презрения и разочарования предвещало, поверх всех границ, расставание с веком либерализма. Оно происходило под знаком реакции и прогресса, тщеславия и бескорыстия. В Германии уже начиная с 1921 года не было в рейхстаге большинства, которое было бы по убеждению привержено парламентской системе. Либеральная мысль почти не имела поборников, но зато много потенциальных противников; им нужен был только толчок, зажигательный лозунг, вождь-фюрер.