Поведение отцов было более или менее логичным. Их реакция на политические события представляется адекватной. Эти люди сопротивлялись репрессивному николаевскому режиму, а реформы нового царя приветствовали с эйфорическим воодушевлением. Голоса протеста, которые раздавались в стане радикально настроенных детей, казались им досадным диссонансом. Эти голоса портили атмосферу национального примирения, установившуюся было с приходом к власти Александра II.
Разрыв двух поколений большинство историков пытается объяснить сословными или идеологическими причинами. Об отцах говорится, что они происходили по большей части из помещичьих семей. Их социальное положение было стабильным. Лишь очень редко приходилось этим людям терпеть нужду. Отсюда делается вывод, что уже в силу своего происхождения отцы не могли быть социально беспочвенными и идеологически непримиримыми, какими стали последующие поколения русской интеллигенции. Для отцов будто бы было естественным уважать традиционные формы общение и правила игры с противником, вопреки идеологическим расхождениям. Отказ от приличий, огрубление языка и ожесточение политического мышления историки объясняют тем, что в интеллигентский “орден” стали рекрутироваться выходцы из нижних слоев.
Мастерски описали новый тип интеллигента некоторые отцы, пережившие подлинный шок при появлении так называемых новых людей. Если верить Герцену, “новые люди” были чувствительны, как мимозы, малейшая критика казалась им оскорблением их достоинства. Но сами они, что называется, за словом в карман не лезли. Критикуя других, они становились совершенно беспощадными. Непомерное честолюбие сочеталось у них с оскорбленной позой, они обвиняли во всем общество, в котором не находили желаемого признания.
С критикой непочтительных детей-”нигилистов” выступили Тургенев, Достоевский и другие представители “романтического” поколения интеллигенции. Их повергло в ужас не только поведение, но прежде всего мировоззрение этих последышей, их яростный поход против идеалистической эстетики и философии, обращение к плоскому материализму и утилитаризму. Идеалисты видели в этом какое-то нашествие вандалов на русскую культуру.
Но попытки объяснить эти перемены только тем: что в “орден” вторгались недворянские элементы (разночинцы), оставляют без ответов множество вопросов Ведь выходцы из низов не были редкостью и среди отцов (наиболее известный пример — Белинский): с другой стороны, невоспитанные дети подчас происходили из почтенных и состоятельных семей, например, Писарев.
Объяснительная модель, оперирующая только социальными критериями, неудовлетворительна и по другим причинам. Дело в том, что она сосредоточена исключительно на российских делах и упускает из виду то факт, что крушение романтизма и поворот к “реализму”, к вере в науку, есть общеевропейский феномен, середины прошлого века. И на Западе время интеллектуального преобладания эстетов и идеалистов, увлеченных высокими философскими материями, уходило в прошлое. Но обращение к действительности означало здесь принятие неизбежно связанных с нею обстоятельств. Немало бывших революционеров 1848 года отказалось от идей, за которыми не стояло никаких материальных сил. Эти идеи превратились для них в химеры. Август фон Рохау в книге “Основы реальной политики” (1835), сыгравшей огромную роль в эволюции политических идей того времени, писал, что только власть является силой, способной править, власть — первое условие счастья народов: нация, пренебрегшая властью, отжила свое. Слова эти цитировались потом много раз.
В России конец “идеализма” привел к совершенно другим результатам. Поворот к реализму означал не признание действительности со всеми ее приятными и неприятными сторонами, а к тому, что ей была объявлена непримиримая война. Не было здесь и отказа от политики, всецело основанной на идейных принципах. Наоборот, именно такая политика и восторжествовала, а нравственный ригоризм интеллигенции достиг беспримерного накала.
То, что “реалисты” и материалисты 60-70 годов прошлого века так “неразумно” реагировали на тогдашнюю русскую действительность, в отечественной публицистике не зря расценивалось как глубокая национальная трагедия. Немало требований, выдвинутых предшествующими поколениями противников самодержавия, выполнялись тогда одно за другим: освобождение крестьян, смягчение цензуры, судебная реформа, местное самоуправление (земство). Радикальная интеллигенция не придавала всему этому никакого значения. Она не собиралась участвовать в этой грандиозной реформаторской деятельности. Другими словами, она сама отстранила себя от практической работы, которая только и могла стать для нее школой политического мышления и действия.
Борис Чичерин, один из самых выдающихся правоведов дореволюционной России, сторонник реформ Александра II, считал ригоризм интеллигенции признаком ее политической незрелости. Это означало, что русское общество все еще нуждается в политической опеке, и Чичерин предупреждал против преждевременного, как ему казалось, введения Конституции в России. А ведь это был один из наиболее ярких русских либералов! Но так были настроены и некоторые сторонники обновления в самом правительственном аппарате, например, Николай Милютин, принадлежавший к самому радикальному их крылу. Они тоже хотели оградить дело реформ от общественного “безрассудства”. Большинство из них было против участия общественных кругов в принятии политических решений, на высшем уровне. Самодержавие, заметно изменившееся при Александре II, было для них идеальным инструментом модернизации и прогресса. Кстати сказать, они защищали самодержавный строй не только от революционеров, но и от консервативно настроенного дворянства. Именно эти дворяне заигрывали с идеей конституции, чтобы создать противовес для части правительственного аппарата, склоняющейся к реформам. Такой двойной фронт помог государственной бюрократии, не исключая самых просвещенных ее представителей, утвердиться в традиционном политическом кредо: только государство может быть инициатором политических действий, а общество — всего лишь объект отеческих забот правительства.
Консервативное дворянство, несмотря на некоторые оппозиционные настроения, примирились с такой политикой. Могло ли оно порвать с самодержавием? Самодержавие защищало его от ненависти низов, где и после освобождения крестьян лелеяли мечту об экспроприации помещичьей собственности, о черном переделе. Высший слой, как это бывало и прежде в аналогичных ситуациях, готов был примириться со своим подчиненным положением, лишь бы не рисковать своими социальными привилегиями.
С этим можно только согласится. Действительно, вплоть до середины XIX столетия самодержавие обладало исключительной свободой действий, а наиболее важные сословия в стране — дворяне и крестьяне — не подвергали сомнению ( если не считать редких исключений, например, декабристов и некоторую часть казачества) автократический принцип как таковой. Лишь с появлением интеллигенции авторитет царя пошатнулся. Интеллигенция вступила в борьбу не просто с тем или иным правительственным курсом, но против самих основ системы, идеологических и политических. Русскую интеллигенцию можно отчасти сравнить с марксистки ориентированным рабочим движением на Западе во второй половине XIX века: оно тоже находилось в принципиальной оппозиции к буржуазному государству. Но если не придавать большого значения антисоциалистическим законам Бисмарка и подобным явлениям, западноевропейские рабочие могли все же действовать относительно свободно, и это, между прочим, весьма способствовало смягчению их настроений. Решительный протест в этих условиях терял привлекательность. Подобное сглаживание политических и социальных конфликтов для русской монархии оставалось невозможным. Она предоставляла обществу лишь решение неполитических задач и отказывала оппозиции в праве на легальное существование. Правда, после 1855 года правительство значительно ослабило привычную систему контроля над населением. Открылось довольно широкое поле деятельности для нонконформистских сил. В прессе, особенно в журнале “Современник”, под видом литературной критики подчас необычайно резко критиковался существенный порядок: суды присяжных на политических процессах порой выносили на удивление мягкие приговоры, к ужасу и возмущению консервативных кругов: студенчество эволюционировало влево и в конце конов вышло из-под опеки властей. Якобы “неполитические” организации и нейтральные учреждения превращались в очаги сопротивления абсолютистским притязаниям самодержавной власти, причем правительство, привыкшее к бюрократической регламентации в сфере политики, реагировало на это довольно беспомощно. С одной стороны, оно почти ничего не предпринимало против анархизма студентов, а с другой — по-прежнему было склонно к мелочному вмешательству в общественные процессы, в которых оно совершенно не разбиралось.