Стоит отметить особенность метода Дюби: он пытается связать социальные изменения, выявленные им на основе тщательного терминологического и просопографического анализа, с трансформацией самосознания знати, изменений в идеологии и культуре. Например, он показывает, как влияло на сплочение знати церковно-религиозное движение “Божьего мира” в нач. XI в. и как с этим связано появление знаменитой “трёхчастной” модели общества 66. Ученик Дюби Жан Флори развивает его идеи, прослеживая складывание рыцарской идеологии и этики под влиянием церкви, перешедшей от осуждения любой военной деятельности к благословению тех, кто, пусть и с мечом в руках, защищает бедных (pauperes) и побеждает неверных 67. С последним связано становление идеологии крестовых походов - явление принципиальной важности для мира средневековой знати.
В немецкой историографии накопилось тоже много исследований, посвящённых самосознанию и идеологии знати (а также изучению рыцарства как “тотального социально-культурного феномена” 68). Работы в рамках Mentalitaetsgeschichte показали, в частности, что в раннее средневековье представители знати в глазах общества обладали особой харизмой (Heil), в том числе, например, “преимуществом” в обретении святости, а также особыми признаками, которые характеризовались словами felicitas, actio и utilitas 69. Специальная этика, понятия о чести сохраняются в течении всего средневековья, в поздний период приобретает первостепенное значение “генеалогическое сознания” знати и её роль как носителя особого рода коллективной памяти 70.
Своеобразным продолжением поиска исторического синтеза, который пытается достичь Дюби, явилась книга уже упоминавшегося Герда Альтхоффа. Если Дюби ставит задачу найти связь между ментальным и материальным через сопоставление “мыслей общества о самом себе” с социальной, политической и культурной практикой, то момент, который позволяет Альтхоффу (и не только ему - есть и другие работы в этом направлении) охватить многие сферы жизни, но не упустить в то же время человека в этой жизни - это личные и общественные связи между людьми, функционирование различных групп и общностей, коллективная деятельность в самых разных формах.
Очень представительным и полезным обобщением работы, проведённой несколькими поколениями историков по исследованию места знати в средневековом обществе, является сборник трудов, написанных на французском и немецком языках и переведённых на английский - это своего рода квинтэссенция того, что достигнуто и что остается спорным (по состоянию на кон. 70-х годов) 71. Из этих разнородных трудов и из обзорных работ по (ранне)средневековой знати можно составить представление о некоторых важных аспектах её социальной истории в Европе. Общепризнанным фактом считается существование знати во всех европейских обществах - от норманнской Сицилии до Скандинавии и от кельтских королевств до Киевской Руси. Несмотря на то, что некоторые историки предлагают “кастовые” модели для того или иного региона, как правило, именно для франкского общества, в целом преобладает точка зрения, что знать никогда и нигде в Европе, во всяком случае до складывания сословий (XIII в.), не была совершенно закрыта. Однако, именно потому, что элита постоянно пополнялась “выскочками” (обычно благодаря королевскому патронажу), со стороны уже этаблированных родов наблюдается стремление так или иначе отгородиться от остального населения. Больше всего научных споров вызывают вопросы, которые решались очень по-разному в разных странах в разные эпохи - 1) преемственность элиты в процессе становления государственности и затем в переломные моменты общественного развития; 2) суть и происхождение права знати на господство над землей и людьми и его соотношение с княжеской/королевской властью.
Что касается знати континентальной Западной Европы, то для историка Древней Руси, мне кажется, наиболее интересен должен быть период раннего средневековья до “феодальной революции” начала XI в. В этот период становления государственных структур и сохранения варварских (германских) традиций мы наблюдаем, несмотря на естественные различия, очень много сходных с древнерусскими явлений: например, наследство “племенных” структур, институт comitatus (аналогичный дружине) 72, взаимоотношения короля и знати в рамках парадигмы “сотрудничество и напряжённость” (Kooperation und Spannung, англ. cooperation and tension), установление господства над землёй и людьми (Verherrschaftlichung - ср. русское “окняжение”), представления, характерные для знати, о чести и верности вождю, религиозность знати и её роль в распространении христианства и др. “Замковый образ жизни”, вассально-ленные отношения, становление рыцарского сословия (в связи с соответствующей церковной идеологией), куртуазная культура - все эти явления высокого и позднего средневековья имеют слишком мало общего с Древней Русью, хотя и здесь возможны определенные точки соприкосновения: например, познавательным может быть изучение тех явлений, которые имеют одну природу, но получили различное воплощение в разных исторических условиях - взять хотя бы тот же институт иммунитетов.
В отечественной исторической науке уже неоднократно, хотя и мельком, указывалось, что больше всего формы древнерусской жизни находят аналогий в Скандинавии и англосаксонских княжествах. Скандинавские comitatus (hirth) и вейцла имеют очевидные параллели в древнерусской дружине и кормлении. В этом же ряду стоят англосаксонские comitatus 73 и feorum. Среди разного рода собраний знати военно-политического значения, о которых сохранились известия практически со всей Европы, больше всего древнерусскую боярскую думу напоминает англосаксонский witangemot: хотя он имеет совершенно другое происхождение - племенное, но в данном случае важна та функция, которую он приобрёл уже в качестве государственного органа. Очень напоминает организация военной службы с поместий норманнской Англии поместно-вотчинную систему, несмотря (а может быть благодаря?) на влияние феодальных институтов, принесённых в Англию после 1066 г. 74
Таким образом, возможности для применения сравнительно-исторического метода очень широки, так же как и познавательные перспективы, которые он открывает. Важно, однако, правильно им пользоваться. Те же англосаксонские материалы ярко демонстрируют, насколько бесперспективно, например, сравнение отдельных должностей или социальных категорий англосаксонской знати (эрлы, тэны, гезиты и т. д.) с таковыми Древней Руси - и терминология, и социально-правовые формы и разграничения не имеют практически ничего общего. В этом смысле предупреждением должен служить не опыт Уве Хальбаха. Сравнение отдельных институтов, юридических норм, культурных форм, идей и т. д. не должно быть никогда изолированным и неподготовленным предварительным тщательным изучением социального контекста объектов, выбранных для сравнения - этот контекст должен быть достаточно близким, чтобы позволить сравнение. Явления внешне сходные могут нести совершенно разную социальную функцию и семантическую нагрузку в рамках конкретно-исторической среды.
Наконец, следует прислушаться и к напоминанию о том, что целью исторического сравнения в понимании его Марком Блоком не может быть глобальная генерализация и поиск “всеобщего социального типа” и тому подобных абстракций, а должно быть познание уникального факта человеческой культуры: “Для чего мы сравниваем? - задается, например, вопросом А.Я.Гуревич. - Есть два варианта ответа. Первый: мы сравниваем два разных феномена (предполагая заранее, что они как-то сравнимы - не гвоздь и панихида, а нечто все-таки подобное), сравниваем для того, чтобы это общее обнаружить и продемонстрировать. Такое сравнение возможно и правомерно. Но Блок всегда подчёркивал другую и, мне кажется, важнейшую природу компаративистики...”; простая демонстрация сходств “ведёт, по моему убеждению, к нарушению самих принципов, по которым строится историческое знание, описывающее конкретные ситуации, они же, строго говоря, никогда не повторяются и повториться не могут. Мы сравниваем для того, чтобы резче проявить особенности сопоставляемых феноменов... Блок сравнивает западноевропейский феодализм с так называемым японским феодализмом. Сходство разительно, но ещё более разительно различие. Применение историко-сравнительного метода - важнейший вопрос, но здесь мы часто впадаем в крайности, которые меня очень тревожат” 75.
Обращение к западной историографии важно не только для понимания европейского контекста развития Древней Руси и для применения компаративного метода. Мне кажется, как исследования западных медиевистов по западноевропейскому средневековью, так и работы зарубежных русистов могут быть полезны отечественным историкам для преодоления того “кризиса исторической науки”, о котором в последнее время много говорят. Очень верно наблюдение Х.Рюсса: “Источниковая и фактическая база советскими историками расширена замечательным образом. Что, однако, бросается в глаза, это сильный недостаток обобщающих оригинальных и новаторских интерпретирующих работ” 76. Действительно, в отечественной историографии последнего времени наблюдается острый дефицит работ, осмысляющих собственное прошлое с истинно, а не псевдо научных позиций. Именно на фоне этого дефицита и возникают разного рода “школы” и “теории”. Разговор историка не только с прошлым, но и со своим временем не может вестись на уровне обмена информацией коллекционеров-собирателей. Осмысление прошлого в соответствии с “вызовом времени” на должном профессиональном уровне - это мост, по которому проходит диалог специалиста-историка с простым читателем. Строительство этого моста сделает просто лишним и ненужным и существование всякого рода пророков-борзописцев. В этом плане отечественная историческая наука не должна остаться в стороне от того поиска исторического синтеза и моделей интерпретации, который характеризует современную западную историографию.