Смекни!
smekni.com

Страстотерпец великодержавия (стр. 7 из 9)

Но вернемся к сменовеховству. Часто пишут об Устрялове, как о его лидере, что неверно, по существу. Во-первых, живя в Харбине, Николай Васильевич не мог реально участвовать в руководстве движением, центр которого находился в Европе. Во-вторых, и это главное, имелись и принципиальные идейные разногласия. "Когда двое говорят одно и то же, это не одно и то же". И Устрялов, и Ключников с К° признали Советскую власть русской национальной властью, но сменовеховцы приняли ее как таковую, в наличном виде, автор же "Борьбы за Россию" полагал, что она должна еще пройти длительную эволюцию. Были и расхождения чисто тактические: сменовеховцы поторопились сделаться откровенными слугами нового режима, а Устрялов долго и упорно "держал дистанцию", щепетильно оберегая свою независимость. Время показало, что он был прав. "Это очень поучительный пример того, — отмечает Агурский, — как компромиссы и поиск популярности снижают влияние того или иного течения. Левые сменовеховцы оказали лишь ограниченное влияние, в то время как Устрялов вошел в советскую историю как первостепенная величина" (28).

Еще 27 сентября Николай Васильевич записывает в дневнике: "Идеологических позиций национализма сдавать нельзя, и "примирение" с большевизмом может быть только тактическим. <…> Большевизм, как таковой, все-таки обречен ("эволюционно" или нет — тут это уже не существенно), и нельзя связывать себя с ним органически ("приятие нового"), — нужно смотреть дальше и поверх него. Революцию надо углубить и тем самым преодолеть. Нельзя не скрывать от себя, что духовная физиономия большевизма бедна и убога (луначарская культура, марксова борода). Лишь в плоскости чистой политики можно ориентироваться на него, оставаясь в то же время непременно вне его. Нужны новые "Вехи", внутренно связанные с прежними". 14 февраля 1922 г. он выговаривает Ю.Н. Потехину: "Ваш журнал ("Смена вех") рискует совершенно потерять самостоятельную физиономию и превратиться во второе издание Иорданских и прочих неинтересных излагателей большевизма. Не было ни одной статьи, разграничивающей сменовеховцев от большевиков со всею ясностью. Между тем это необходимо и вполне возможно, не теряя большевистских симпатий: пример со мною налицо. Нам нужно уловлять интеллигентские души, а Вы их отталкиваете явным "большевичничаньем"… Ради Бога будьте тактически осторожны, иначе мы пропадем, как ценное явление, растворившись в вываренных большевиках. В эмиграции (да и в интеллигентской России) нас будут слушать только тогда, если мы станем на патриотическую (хотя бы и не великодержавную) и некоммунистическую точку зрения и будем себя вести независимо (хотя бы и вполне лояльно) по отношению к большевикам. Нужно быть реальными политиками". 28 июля того же года мыслитель доверяет дневнику резко критический отзыв на новый манифест сменовеховства — книгу Ключникова "На великом историческом перепутье": "Хотя она и посвящена мне, но всю ее концепцию я ощущаю, как нечто глубоко мне чуждое, несоизмеримо далекое. Больше того: книга эта просто представляется мне неудачной, неинтересной. Основная схема ее, до уродливости искусственная и натянутая, в то же время идейно убога. "

Мораль, право, политика — мировой консерватизм, мировой либерализм, мировая революция — Германия Вильгельма, Америка Вильсона, Россия Ленина". Философские рассуждения о морали, праве и политике совершенно кустарны, — даже трудно поверить, что они принадлежат человеку, прошедшему философскую школу. <…> Особенно поверхностен и, признаться, неприятен "очерк" истории русских царей на трех страничках, отдающей уже вовсе бешеным тоном демагогических макулатурных брошюрок. Выдержан банальный интеллигентский стиль в очерке истории русской общественной мысли, причем миросозерцание К. Леонтьева названо "махровым обскурантизмом". Недурна, правда, характеристика Ленина ("Ленин равняется Марксу, помноженному на Бакунина, плюс Пестель"), но она затем превращена в безоговорочный панегирик и абсолютную апологию большевизма в его теории и практике. Тем самым "сменовехизм" превращается в определенное идейное "обращение", совершенно утрачивает самостоятельный облик, становится простым эхом коммунизма. Печальная картина!…" 8 сентября 1923 г. Устрялов напоминает Потехину, "что революция есть прежде всего великое несчастье, а социалистическое правительство в России — правительство немножко (или даже достаточно) помешанных". Наконец, 24 августа того же года он подводит неутешительные итоги: "Ключников рассказывал, что и первый, пражский сборник готовился в обстановке достаточно неприглядной. Потехин, которому было поручено "препарировать" для сборника мою статью, состряпал будто бы нечто настолько неудачное, что Ключникову самому пришлось всю эту работу проделывать снова. Чахотина нужно было долго уговаривать, убеждать написать статью. Он упирался, торговался за фразы, написал коряво и жалел, что втравился в это предприятие. Бобрищев-Пушкин, если угодно, милый человек, но неврастеник, человек "с зайчиками в мозгах" и спутник вообще весьма ненадежный. Лукьянов, прежде в письмах ко мне столь восхвалявшийся, теперь аттестовывается, как мелкий человек, любитель пожить и выпить, очень скоро после "Смены Вех" клюнувший на удочку заграничной большевистской агентуры. Словом, компания, наводящая на грустные размышления. <…> "Смена Вех" — парижский журнал — издавалась, оказывается, уже под непосредственным контролем большевиков, чувствовавших себя хозяевами журнала. Большевики давили слева. Усиливаясь, становились все более надменными. Сменовеховский лимон выжимался довольно быстрым темпом. Сначала к "движению" присматривались, считались с ним. Маклаков даже писал Ключникову; интереснейшее письмо, без имени автора, с ответом адресата было напечатано в одном из первых номеров журнала. Перспективы были благоприятны. И скоро все пошло прахом… Да, слабые люди". (Все цитаты — ГА).

Принято считать, что сменовеховцы были, все как один, продажными людьми, банальными платными агентами ГПУ. Думаю, что в отношении большинства из них это несправедливо. Дело, по-моему, в другом — в прискорбном отсутствии у них рационального мышления, они просто физически не могли вынести той сложной диалектики, на коей основывалась позиция харбинского мыслителя. Да, кажется, они и вовсе не были мыслителями, равно как и политиками. "Держать дистанцию", "разграничиваться", "вести себя независимо", — это требует огромной выдержки и расчетливости, русскому человеку нелегко дающихся. "Коль любить, так без рассудка…", — забыли, правда, что любовь-то безответная… Так или иначе, но Устрялова и ключниковцев надо как-то терминологически развести. Это делалось еще и в 20-х гг.: "правое" и "левое" сменовеховство, "сменовехизм" и "наканунство" и т. д. Мне кажется, во избежание путаницы, лучше всего сменовеховцам оставить "сменовеховство", а за устряловской линией закрепить "национал-большевизм".

После позорного краха сменовеховства "харбинский одиночка" так и не обрел новых сподвижников. Пытался сойтись с евразийцами, чьи идеи ему импонировали, некоторые из них (особенно Сувчинский) были тоже настроены на союз. Но непримиримая позиция Н.С. Трубецкого, не желавшего и слышать ни о каком национал-большевизме, сделала его невозможным (29). В начале 1930-х гг. Устрялов стал сотрудничать с "национал-максималистами" Ю.А. Ширинского-Шихматова и другими карликовыми "партиями", группировавшимися вокруг парижского Пореволюционного клуба и журналов "Утверждения" и "Завтра". Эти в общем симпатичные ему молодые люди наивно полагали, что смогут сами направлять ход событий в СССР, и на трезвый скепсис Николая Васильевича смотрели как на старческое брюзжание. Что ж, одиночество — естественный удел "свободных умов"…

А что на родине? Отклик безусловно был, но, думается, прежде всего не у левых московских сменовеховцев вроде И.Г. Лежнева или В.Г. Тана-Богораза, а у тех самых честных госслужащих "из бывших", которым было необходимо как-то идейно обосновать свое "соглашательство". Но, к сожалению, письменными отзывами этих читателей мы не располагаем: "Они не пишут статей, они не шлют телеграмм…" Зато в архиве мыслителя сохранилось письмо комсомольца, студента Горной академии (1925), который подтверждает: "советы перерождаются" (30). "Верхи" же сначала сменовеховство приветствовали, сам знаменитый сборник был официально переиздан в РСФСР, "Правда" дала положительную рецензию на "Борьбу за Россию". Большевики использовали своих неожиданных попутчиков как средство разложения эмиграции, а потом за ненадобностью выбросили. Но с Устряловым этот номер не прошел. Его статьи 20-х гг., собранные в книгу "Под знаком революции" били в самое больное место "коммунистического строительства": большевизм действительно "перерождался", прежнее "великая и чистая" идея, начав воплощаться, не могла на практике не деформироваться под влиянием "гнусной российской действительности", "железные рыцари революции" стали просто тонуть в "калужском тесте" (а что с ним сделаешь?). Огромная, молчаливая Россия давила на них всей своей массой, и устоять под этим тихим, обволакивающим, "женским" натиском, сохранив непорочности прежних ярко-красных риз, было невозможно. Пугал советских вождей и вполне реальный призрак термидора, игры в якобинцев стали казаться опасными (31). А ведь советские монтаньяры не знали, что возвещает идеолог русского бонапартизма в частных письмах — там анализ был еще откровенней, а предсказания еще беспощадней. Не удержусь от соблазна привести обширные выдержки из двух замечательных посланий к Е.И. Титову и А.Я. Авдощенкову от 22 ноября и 22 декабря 1929 г.: "Революция — достойная вещь, но она не может быть перманентной. В основном, — старик Карамзин был все-таки, по-видимому, не так уж не прав. Еще до него жирондисты, умирая, назвали революцию Сатурном, поглощающим своих детей. А затем — всякой революции надо же и честь знать. Задерживаясь дольше, чем нужно, на подмостках истории, она рискует впасть в ridicule (смешное. — С.С.) . Но смешное — убивает: не физически, а, что гораздо хуже, морально. <…> "Хорошо умереть молодым" — писал Добролюбов (на самом деле Некрасов. — С.С.) о людях. Еще в большей степени это приложимо к революциям: переживая себя, они заглушают трагедию анекдотом. Оды торжественное о — звучало уместно в 19, в 20 годах. Но разве к лицу оно ныне нашей родной, но двенадцатилетней старушке? Смотришь, как она возится в просиженных креслах и смурыгает носом от волнения — и озираешься: вот-вот одернет ее суровый распорядитель, дух истории. Лежать бы ей в могилке, "утопающей в цветах", и млеть там от надгробных од… <…> Я был не прав в 19 году. Умри тогда революция, она не успела бы проявить своего сатурнова аппетита. Вы еще не видите, что она, по жирондистам и Карамзину, закусывает своими детишками. Что за куриная слепота? А Троцкий, Зиновьев, Каменев, Радек, Раковский, Шляпников, Бухарин, Томский, Смилга, Преображенский и прочая, и прочая? Протрите глаза. Вся железная когорта — в луженом желудке Сатурна. А на ее местах новые люди, новое племя: по воспитанию кубяки и молотовы, а по убеждению… беседовские (Беседовский — советский дипломат-невозвращенец. — С.С.) <…> Но не нужно даже быть археологом, чтобы поставить прогноз: среда бонапартистской "реакции" зреет, почти созрела. В чем сущность бонапартизма? Он — подлинная кодификация революции. Он — сгусток подлинных революционных соков, очищенных от романтических примесей утопии с одной стороны, и от старорежимной отрыжки — с другой. Он — стабилизация новых социальных интересов, созданных революцией. Он — равнодействующая революции, ее осуществленная реальность. Это — реакция, спасающая и закрепляющая революцию, по речению Писания: не оживет, аще не умрет. <…> Итак, нашей Анне Петровне 12 лет, а год можно ныне считать едва ль не за десять. Старушка должна помереть, чтоб воскреснуть: Сетницкий (пропагандист учения Н.Ф. Федорова. — С.С.), где ты? Конечно, смерть есть лишь один из моментов жизни. Еще и еще — да здравствует революция: она снова станет — уже преображенная — гением чистой красоты: Анна встанет в смертный час! <…> Конечно же, у нас должны остаться и партия, и коминтерн, и советы. Но партия — секретаризируется, коминтерн — руссифицируется (социализм в одной стране), советы — вместе с партией — декоммунизируются. Такова историческая тенденция большого масштаба; я не говорю, что она уже стала завершенной реальностью. История революции — вещь кровавая и шероховатая, колючая. Это — общий прогноз, диктуемый пристальным анализом: бонапартизм. <…> Тут великая историческая роль Сталина. Он окружил власть нерассуждающими, но повинующимися солдатами от политики: мамелюками. Достойна восхищения его расправа с партийным мозгом. Сливки партии стали воистину битыми сливками (пользуясь жестоким большевистским "мо" об интеллигенции). Я читал на днях "Большевика" и "Ком. Интернационал" — и ошеломлялся: у партии не осталось ни одного идеолога, ни одного теоретика, ни одного публициста. Ни одного! <…> Так нужно — и так есть. Поразительно ловкими маневрами, быть может, даже бессознательно, как медиум <…>, партийный диктатор завершил процесс формальной дереволюционизации, всесторонней мамелюкизации правящего слоя. Прощай, допотопный, подпольный, подлинный революционизм! Здравствуй, новая, прекрасная, великая государственная лойальность! Да здравствует усердие вместо сердца и цитата вместо головы! Слава вечным словесам утверждения: "принято единогласно". <…> Идем дальше. Ну, хорошо, партия революционно обездушена и обезмозглена. Но ее "хозяин"? Да, тут загвоздка. Сейчас ее руководство — еще старо-революционного стиля. Сталин формально осуществил термидор и формально подготовил брюмер. Ну, а по существу? Начинается интереснейший этап нашей великой революции. Организационно революция убита. Политически она живет; — пусть камфорными впрыскиваниями, но живет. Больше того: мы переживаем сейчас полосу позднего, искусственного экстремизма, едва ли не рецидив крестьянской гражданской войны. Страна — в лихорадке. Сталин сам — человек "мозга" и "железной когорты", человек революционной воли и старого подполья. Теперь весь вопрос — сможет ли этот человек дать стране реальный термидор и реальный брюмер. Если да, он окрасит собою большой и блестящий период русской истории. Если нет, он погибнет русским Робеспьером; вернее всего, в один прекрасный день его забрыкают собственные ослы, жаждущие спокойных стойл. <…> Ослы необходимы истории. Но пророк, их ведущий, должен быть ее интимным и непосредственным поверенным. До сих пор — три года — товарищ Сталин был им. Годен ли он и для следующего этапа? Хорошо бы ответить да. Боюсь, однако, что история скажет нет: он слишком "честен" для Бонапарта… и несколько старомоден. Хотя… поживем — увидим. <…> Бонапарт не объявил себя новым Кромвелем, а, напротив, заявлял, что его миссия — спасти революцию от английского финала. Так и у нас: бонапартизм придет под знаком борьбы с призраком Бонапарта". (ГА). Да, не зря Ленин на XI съезде партии (1922) назвал "харбинского одиночку" откровенным и умным "классовым врагом", а Каменев четырьмя годами позже — "самым проницательным врагом диктатуры пролетариата"…