Кроме того, Д. Херлихи использует материалы Сен-Жерменского полиптика (начало IX в.), чтобы подтвердить, исходя из не слишком большой, с его точки зрения, разницы в нем числа вдов (133) и вдовцов (86), примерное равенство брачного возраста для мужчин и женщин (о самом этом возрасте Полиптик ничего не сообщает). В полиптике же Марсельской церкви (начало IX в.) Д. Херлихи обращает внимание на возраст уже упоминавшихся выше «баккалариев», произвольно приравнивая его к 16 годам. Большинство исследователей определяют его в 14—15 лет, И. С. Филиппов показал, что их возраст составлял 12 лет.[60] Затем, постулируя, что баккаларии «не торопились» вступать в брак, американский исследователь несколько неожиданно заключает отсюда, что можно считать «неопровержимым» факт откладывания браков зависимыми людьми этого монастыря до конца третьего десятилетия своей жизни. В общем попытку Д. Херлихи доказать преобладание в каролингское время поздних браков нельзя считать удачной. Ее тем более придется отвергнуть, если будет принято во внимание сосуществование разных брачных моделей.[61] Очевидно, что неофициальные браки в среде знати (так же, вероятно, как и среди простолюдинов) могли предшествоватьофициальным. Соответственно брачный возраст и начало детородного периода еще более понижались.
Преобладание ранних супружеств создавало благоприятные предпосылки для высокого уровня брачности. О его примерной высоте у крестьян можно получить представление по каролингским полиптикам, позволяющим оценить долю холостых среди крестьян-держателей (табл. 2.3).
Как видно из таблицы, доля холостых мужчин везде стабильна — около пятой (или четвертой) части взрослых лиц мужского пола. Примерно та же картина вырисовывается и при массовом анализе актового материала VIII—X вв.
Данные политиков и актов нуждаются, однако, в том уточнении, что в них учтены только официальные браки. Супружеские союзы иного типа благочестивые монахи — составители описей или грамот,— как правило, игнорировали. Есть и еще одно обстоятельство, позволяющее предполагать, что в действительности доля холостяков была меньшей, чем свидетельствуют Поместные описи. Ведь в них фигурировали, как правило, только зависимые от данной сеньории. Мужчина, женатый на свободной женщине или на зависимой от другого вотчинника, мог выступать как холостяк (во всяком случае, если у него еще не появилось детей). Его жена в данной поместной описи упоминалась не обязательно. Учитывая все это, можно полагать, что реальная доля холостяков среди мужчин не составляла и 20—25%. Что касается незамужних молодых женщин, то их доля — за счет более ранних браков — была еще скромнее.
Таким образом, уровень брачности в крестьянской среде был достаточно высоким и достигал 75—85%. У нас нет данных, чтобы измерить уровень брачности у знати. Можно лишь предполагать, что в этой среде, где неофициальные браки пользовались особенно широким распространением, он был во всяком случае не меньшим.
Высокая брачность, раннее начало супружеской жизни, возможность повторных браков — все это создавало предпосылки для высокой рождаемости. Известно, однако, что в изучаемое время числовыживших детей, обеспечивавшее естественный прирост, зависело не только от рождаемости, но и от гораздо более широкого круга обстоятельств. Среди них материальные условия жизни людей разных классов, поведенческие стереотипы (в том числе стереотипы — более или, наоборот, менее,— нацеливающие на выхаживание потомства), уровень медицинских знаний, влиявший на исход родов, выживание детей, судьбу больных и старых и т. п. Все эти и им подобные условия, как и во все времена, были определенным образом взаимосвязаны между собой и с общим характером социальной системы. Не касаясь всех сторон этой проблемы, сосредоточим вначале внимание на характерном для каролингского времени стереотипе отношения к ребенку.
В формировании принятых тогда воззрений, естественно, сыграли свою роль унаследованные от прошлого традиции. Некоторые из них предписывали взгляд на ребенка, совершенно чуждый не только современному, но и средневековому сознанию более поздней поры. Так в учениях авторитетных раннехристианских ортодоксов — Августина, Григория Великого, Исидора Севильского — нетрудно встретить суровое осуждение детской природы. Ребенок грешен от рождения; его шалости, неусидчивость, непредсказуемость его действий — неизбежное следствие (и подтверждение) его греховности; даже первый крик новорожденного не что иное, как крик «высвобожденной злобы», отзвук первородного греха, довлеющего над каждым человеческим существом, включая и ребенка.[62]
Эти высказывания были так или иначе связаны с оценкой брака, в котором ранняя церковь видела прежде всего повторение первородного греха. Неудивительно, что и детская судьба рассматривалась под этим углом зрения. Считалось, что в ребенке как бы отмщались грехи родителей. В соответствии с одной из древнейших догм Ветхого завета признавалось, что сын отвечает за отца. Даже рождение в браке не мальчика, но девочки истолковывалось в церковной доктрине (а позднее и в обыденном сознании) как кара родителям за нарушение сексуальных табу или иных церковных предписаний. Что же касается появления на свет больных, слабых или увечных детей, то оно воспринималось как возмездие за прегрешения предков не только в .раннее средневековье, но и значительно позднее. Этот подход предполагал, что ребенок не самоценность, но лишь средство «наградить» или «наказать» его родителей.
Подобное отношение к детям питалось и некоторыми римскими традициями. Как известно, римское право наделяло отца семейства чрезвычайно широкими правами по отношению к детям. Сохранение во Франции вплоть до VIIв. римского правила налогообложения, предписывавшего фискальные взимания с каждого новорожденного, не могло не поощрять негативное отношение к ребенку, особенно у людей малоимущих.
Неудивительно, что проявления беспечности или даже жестокости родителей к детям зафиксированы многими раннесредневековыми памятниками. В них констатируются умышленное убийство новорожденных, небрежность по отношению к ним, приводившая к придушению малышей в родительской постели, подкидывание детей, отсутствие должной заботы об их выхаживании. Даже делая скидки на риторические преувеличения в высказываниях раннехристианских писателей, невозможно только ими объяснить повторяющиеся пассажи о родительской беспечности. Пенитенциалий Бурхарда Вормсского предписывает исповеднику спросить у молодой матери, не клала ли она ребенка близ очага или печи, так что кто-либо вновь вошедший мог нечаянно обварить его, опрокинув кипящий котел с водой. Аналогичным образом серия каролингских пенитенциалиев предполагает возможность непредумышленного и умышленного придушения детей в родительской постели, так же как и возможность со стороны матери прямого детоубийства.[63] Характерно, что для малоимущей матери наказание в этом случае сокращалось вдвое; потребность в такого рода уточнении говорит сама за себя. Приходится допустить, что естественная привязанность родителей к детям могла в раннесредневековой Франции пересиливаться иными побуждениями, которые если и не обязательно приводили к эксцессам, тем не менее существенно снижали силу психологической установки на выхаживание ребенка.
Это не означало, однако, общей неразвитости родительских эмоций. Те же раннесредневековые писатели, которые упрекали мирян за недостаточную заботу о детях, констатировали «любовь» к ним и родительское пристрастие, заставлявшие баловать ребенка, прощать ему шалости, забывать за мирскими заботами о наследниках о божественном. Каролингские авторы признают пылкую привязанность к детям даже у царственных особ и обсуждают, насколько она простительна и в каких случаях превращается в греховное чадолюбие. Дошедшие до нас редкие свидетельства о реальных взаимоотношениях родителей с их детьми с очевидностью говорят и о нежной любви к ребенку, и о горячем стремлении уберечь его от жизненных невзгод.
Характерны в этом отношении высказывания уже упоминавшейся герцогини Дуоды. В ее «Поучении», обращенном к сыну, которому пришлось уехать заложником ко двору Карла Лысого, все материнские чувства и чаяния звучат с удивительной силой: «Большинству женщин дано счастье жить вместе со своими детьми, я же лишена этой радости и нахожусь далеко от тебя, .сын мой. Тоскуя о тебе, я вся переполнена желанием помочь тебе и потому посылаю этот мой труд...», «Хотя и многое меня затрудняет и обременяет, первая моя забота увидеть когда-либо тебя, сын мой... Мечтаю, чтобы господь наградил меня этим... и в ожидании чахну...», «Сын мой перворожденный, у тебя будут учителя, которые преподадут тебе уроки, более пространные и полезные, чем я, но ни у кого из них не будет столь горячего сердца, что бьется в груди твоей матери...» и т. д. и т.[64]
Своеобразие поведенческого стереотипа состояло, следовательно, не в том, что люди каролингского времени были лишены родительских чувств, но лишь в их специфике: пылкая любовь к детям совмещалась с фатализмом, со смирением перед судьбой, с пассивностью в преодолении беды, грозившей ребенку. Отсюда и ослабление установки на выхаживание, а порой и пренебрежение родительскими заботами. До некоторой степени это предопределялось неспособностью справиться со многими опасностями для ребенка и непониманием специфики детского поведения, в частности физических и психологических особенностей детства и отрочества. Известное значение имело также то обстоятельство, что при частых родах и не менее частых детских смертях родители не всегда успевали достаточно привязаться к новорожденному, достаточно ощутить его продолжением собственного «я».