Эта-то страстная жажда любовная,
переполнив сердце,
В глазах великий мрак распространила,
Нежные чувства в груди уничтоживши.
(Òàì æå, ñ. 144, 37)
Тогда как в другом эподе он уже насмехается и оскорбляет:
Нежною кожею ты не цветешь уже:
Вся она в морщинах.
И злая старость борозды проводит.
(Òàì æå, ñ. 145, 41 è 42)
(Это же стихотворение содержит самую гнусную брань по адресу той, кого он так страстно любил, самые грубые непристойности.) Дальше в стихах у него оба чувства смешались:
Если б все же Необулы мог коснуться я рукой.
(Òàì æå, ñ. 143, 33)
И упасть на... и прижаться животом
К животу, и бедра в бедра...
(Òàì æå, ñ. 154, 96)
В некоторых строках ненависть так же всеобъемлюща, как и испытанная ранее любовь, она свидетельствует о том, что любовь еще не прошла.
Именно эта жажда растерзать того, кто его задел, и сделала Архилоха родоначальником сатирической поэзии.
* * *
Исчерпав наслаждения любви и насытившись нанесенными оскорблениями, поэт покинул свой родной остров. Он решил откликнуться на призыв колонистов Фасоса к своим согражданам на Паросе, вместе с тем надеясь, что жизнь воина в новом городе исцелит его раны. В стихах, обращенных к тем, кого ему хотелось склонить переселиться с ним на Фасос, мелькают картинки лесистого острова.
. . . . . . . . . . . . как осла хребет
Заросший диким лесом, он вздымается.
(Òàì æå, ñ. 142, 25)
(Нужно слышать эти стихи в оригинале, чтобы оценить прелесть этого «пунктированного» ритма, двутактного, несмотря на свою трехмерность, который Архилох нашел сам, а может быть, позаимствовал, усовершенствовав, из традиционных паросских танцевальных ритмов.)
Архилох отправлялся с новой партией паросцев на Фасос около 664 года до н. э., спустя лет двадцать после переселения его отца. Отныне он будет сражаться за Фасос — пером и мечом.
Я — служитель царя Эниалия, мощного бога.
Также и сладостный дар Муз хорошо мне знаком.
(Òàì æå, ñ. 137, 1)
Отныне он оруженосец бога войны и одновременно певец муз. Он добавляет еще:
В остром копье у меня замешан мой хлеб. И в копье же —
Из-под Исмара вино. Пью, опершись на копье.
(Òàì æå, ñ. 137, 2)
В этих строках поэт изображает суровую и полную тягот жизнь воина, ставшую отныне его уделом.
Но сатира очень скоро снова вступает в свои права. Военная жизнь полюбилась Архилоху. Если он и язвителен по отношению к товарищам по оружию и бичует некоторых своих начальников, то кажется, что именно его любовь к военному делу — источник остроты его сатиры; он ненавидит тех, кто пользуется военной профессией в личных целях или делает из нее посмешище. Чванливые полководцы и рядовые хвастунишки нашли в этом простом и мужественном воине беспощадного карикатуриста.
Вот насмешка по адресу товарищей, хвастающихся ничтожными успехами:
Мы настигли и убили счетом ровно семерых:
Целых тысяча нас было...
(Òàì æå, ñ. 139, 11)
Как далеко ушли мы от Гомера! Теперь уже дело не в «воспевании подвигов героев», а в том, чтобы «развенчать» мнимых храбрецов.
А вот сатира на незадачливых диктаторов, как паросских, так и фасосских:
Леофил теперь начальник, Леофил над всем царит,
Все лежит на Леофиле, Леофила слушай все.
(Òàì æå, ñ. 143, 30)
(Леофил — означает «Друг черни» — это, очевидно, прозвище.)
Но вот и сатира на друзей, ставших военачальниками — сатира на Главка, одного из самых старых друзей поэта. С ним он много странствовал по суше и морю, они делили труды и опасности.
Главк, смотри: уж будоражат волны море глубоко,
И вокруг вершин Гирейских круто стали облака, —
Признак бури. Ужас душу неожиданно берет...
(Òàì æå, ñ. 139, 7)
Но Главк, став военачальником, что-то слишком загордился своими кудрями!
Нет, не люб мне вождь высокий, раскаряка-вождь не люб,
Гордый пышными кудрями иль подстриженный слегка.
Пусть от будет низок ростом, ноги — внутрь искривлены,
Чтоб ступал он ими твердо, чтоб с отвагой был в душе.
(Òàì æå, ñ. 140, 17)
В одном эподе Главк превращается в робкого и тщеславного оленя, становится тем рогатым персонажем, которого Необула, сделавшись куртизанкой, увлекает в свою пещеру, уверяя его, что он должен наследовать ее трон в награду за свою красоту. Под конец она его пожирает, причем отыскивает его сердце — самый лакомый кусок. Увы — у оленя нет сердца!
Архилох и с другими друзьями обходится без стеснения. Так он в очень резких выражениях упрекает своего милого друга Перикла за обжорство на пирах, устраиваемых вскладчину:
...жадно упиваясь неразбавленным вином,
И своей не внесши доли...
И никто тебя, как друга, к нам на пир не приглашал.
Но желудок твой в бесстыдство вверг тебе и ум, и дух.
(Òàì æå, ñ. 143, 28)
Кончает он этот выпад утверждением, что семья его друга по отцовской линии происходит от людей «знаменитых своим зловонием».
Этот же Перикл стал героем популярной в древности басни, называемой басней об «обезьяне Архилоха».
Обезьяна, после того как провалилась ее кандидатура на какой-то царский престол, решила жить уединенно. Лиса (Архилох) сопровождает ее и хочет вдоволь над ней посмеяться. Перикл был хвастунишка. И вот обе кумушки идут вдоль кладбища. Обезьяна делает вид, что узнает могилы слуг своих предков, хотя сама была выскочкой. На это лиса отвечает пословицей, гласящей, что «жители Карпатоса всегда ссылаются на зайца», хотя каждый знает, что в Карпатосе никогда не было зайцев.
Потом лиса рассказывает обезьяне, что нашла клад, и подводит ее к западне. Та так неосторожно до нее дотрагивается, что ловушка захлопывается. Обезьяна поймана. Лиса издевается над ее голым задом:
С такой-то, обезьяна, голой задницей
Какой ты царь!
Сатира Архилоха не щадит никого — ни друга, ни недруга. И на кого — на приятеля или неприятеля навлекает поэт зловещее проклятие летней звезды?
И средь них, надеюсь, многих жаркий Сириус пожжет,
Острым светом обливая.
(Òàì æå, ñ. 140, 13)
Приведем еще его жуткие слова:
Гибельных много врагам в дар мы гостинцев несли.
(Òàì æå, ñ. 139, 6)
Отметим среди многих других сатиру на прорицателя, едва намеченную у Гомера, — она впервые встречается в греческой литературе у Архилоха; он его бичует убийственно и беспощадно. Высмеивает он еще хвастунов, проституток, сводней — в этих сатирах уже отчетливо проступают те отличительные черты «типов», которые станут позднее неотъемлемой принадлежностью комедии. Однако Архилох не метит в традиционных комических «типов», в «маски», но направляет свои стрелы против людей, которых он встречал или знал, оскорбивших чем-либо его чувство человеческого достоинства. В сердце поэта нити приязни и гнева настолько переплелись, что его сатира всего злее и суровее, когда направлена против тех, кого он больше любит.
Однако в этом слиянии дружбы и ненависти преобладает сатирическая нотка. Характеризуя свое искусство и сравнивая себя с ежом, Архилох говорит:
Лис знает много,
Еж — одно, но важное...
И в другом месте.
. . . . . . . . . . . . . . В этом мастер я большой:
Злом отплачивать ужасным тем, кто зло мне причинит.
(Òàì æå, ñ. 151, 77)
И надо же было, чтобы этот уязвимый человек был оскорблен первым.
* * *
Но вот одна из самых острых сатир Архилоха, еще более бичующая, чем сатиры на товарищей по оружию или противников: это сатира на доблести.
Начиная свое нападение на имущий класс, растущая буржуазия первым делом потребовала себе доли не только в материальных благах, но и в культурных ценностях, которые прославляла пока еще импровизированная поэзия аристократии. Нет сомнения, что именно поэты буржуазии использовали аристократические темы «Илиады» и «Одиссеи». Однако это происходило за полвека до этого, а может быть, и раньше. С тех пор мелкая буржуазия уже осознала свою силу. Архилох принадлежал именно к этому времени и к этой восходящей прослойке населения. Он хочет быть «свободным». Это означает, что он утверждает свою свободу суждения в отношении нравственных традиций и поэтических форм класса еще господствующего. Создание сатиры для Архилоха означает дать выход притязаниям нового класса. Мы не хотим этим сказать, что сатира Архилоха содержит определенные политические притязания. Но параллельно с этими притязаниями, которые в его время проявляются в классовой борьбе, рождение сатирического направления в поэзии представляет утверждение нового права: права отдельного человека высказывать собственные суждения об идеологических основах общества.
Этим правом Архилох пользуется широко и почти анархично. Он осмеивает известный род жизни, а именно жизнь «идеальную», прославляемую эпической поэзией. Архилох считает ее непригодной для своего времени, лазейкой, позволяющей новому человеку уклоняться от выполнения своего долга. Более всего поэт ненавидит и поносит достоинства, ставшие ложными.
Это в первую очередь преувеличенное чувство чести, характерное для гомеровской поэзии и составляющее отличительный признак всякого феодального общества. Этой «чести» (айдос), являющейся не более чем подчинением общественному мнению, Архилох противопоставляет стремление личности, которая хочет обеспечить себе возможность извлекать из жизни «приятность». Он пишет:
Если, мой друг Эсимид, нарекания черни бояться,
Радостей в жизни едва ль много изведаешь ты.
(Òàì æå, ñ. 148, 63)
Как это отличается и как это по-новому звучит по сравнению с бесчисленными призывами «Илиады»: