Голландцы, которым было дозволено вести торговлю в закрытой от внешнего мира Японии, демонстрировали в целом простое и утилитарно-реалистическое отношение к этой стране. Как правило, население голландской фактории, запертое на крошечном насыпном островке Дэдзима (площадью менее 1,5 га) в Нагасаки, не отличалось высокой образованностью, и его интересы замыкались на конкретных коммерческих делах и бытовых проблемах. К этому следует добавить, что Япония воспринималась тогда в Европе и России как далекая периферия обитаемого мира и не вызывала особого интереса.
Конец Великого уединения наступил вместе с так называемой Реставрацией Мэйдзи (1867—1868), когда страна открыла свои границы навстречу могучему потоку западной цивилизации. «Под напором внутренним и внешним рухнули искусственные стены изоляции».[47]
Таким образом, контакты японцев с европейцами до революции Мэйдзи были нерегулярными, по большей части вынужденными для Японии, поэтому образ Страны восходящего солнца был часто расплывчатым, идеализированным, «додуманным». Революция Мэйдзи, несомненно, позволила глубже проникнуть в культуру и быт японцев, помогла увиденному сложиться в сознании европейских путешественников в единый, вполне определенный образ.
«Образ Японии», сложившийся в Европе в середине XIX века и сохранившийся почти до самого конца столетия, В.Э. Молодяков определяет как «экзотический» или «сказочный». «Реалистические детали не разрушали, но только дополняли его и придавали мифу необходимую долю достоверности».[48]
В.Э. Молодяков называет образ Японии, сложившийся среди европейцев во второй половине XIX века словами французского путешественника Эме Гюмбера – «живописная Япония» - и приводит описание, данное русским искусствоведом и художественным критиком Николаем Пуниным в ведущем художественном журнале предреволюционной России – «Аполлоне»: «То было сновидение, легкое и пленительное, сновидение, окутанное лунными туманами, одинокое и грустное, овеянное неуловимой и хрупкой тоской… то было сновидение мимолетное, все насквозь пронизанное светом, тихое и благоуханное, осыпанное цветами или снегом, то была мечта, такая же чистая, как серебристый шелк или как края освещенного солнцем облака… То были сновидение и мечта Европы, до которой ветер впервые донес далекий и тихий вздох с берегов Японского моря».[49]
Это справедливо, по большей части, в отношении европейцев. Что же касается образа Японии в сознании русских, то несмотря на то, что первые, спорадические контакты России с Японией начались еще в XVII-XVII вв., сведения об этой стране изначально носили чрезвычайно мифологизированный и опосредованный характер, чаще основываясь на иностранных источниках, нежели на реальном впечатлении. Постоянные контакты, начинающиеся в середине XIX в., первоначально не слишком повлияли на уже сложившийся миф[50].
Активизация политики России на Дальнем Востоке в конце XIX в. способствовала развитию стереотипа восприятия в направлении «живописная Япония». Интересно, что личные впечатления путешественников конца XIX – начала XX вв., не изменяли уже сложившегося представления о стране[51]. В этом смысле весьма показательно изображение Японии, данное, например, И.А. Гончаровым в очерках «Фрегат Паллада»[52], где Япония описывается как «странная, занимательная пока своею неизвестностью земля»[53] или Л. Хэрном в книге «Душа Японии. Кокоро»[54]. Япония воспринимается как страна архаичная и малоразвитая, с курьезными обычаями и традициями, но высоко одухотворенная, как будто парящая над остальным миром с его каждодневными заботами. В 1870 г. русский путешественник М.Венюков писал о событиях в Японии с большим воодушевлением: «Над покрытым многовековою туманной завесой крайним востоком Азии взошла прекрасная утренняя заря. Целое племя, многочисленное и даровитое, но долго отделенное от остального мира положением своей страны и государственными уставами, примкнуло к торжественному ходу передовых народов Земли. С запасом свежих и бодрых сил, с пламенным рвением юности оно стремится догнать тех, которые опередили его...»[55]
Япония активно вышла на мировую арену в последней четверти XIX века, уверенно заявив о себе как о новой исторической силе. Это, разумеется, не могло остаться вне пристального внимания не только политиков и экономистов, но и философов, историков, деятелей культуры. Применительно к России в их числе необходимо прежде всего назвать крупнейшего русского мыслителя второй половины XIX века Владимира Сергеевича Соловьева.
Для русской мысли всегда были характерны неоднозначное отношение к Востоку и неоднозначное истолкование этого исторического и социального феномена. Идея Соловьёва — это идея синтеза, противостоящая одностороннему восприятию Востока. Он призывает соединить достижения западной философии рационального познания с «истинами, которые в форме веры и духовного созерцания утверждались великими теологическими учениями Востока». Соловьёв прямо противопоставляет Восток и Запад как царства бесчеловечного бога и безбожного человека, расценивая и то и другое как односторонности. Под Западом он понимает Европу, под Востоком — мусульманский мир. Россию и мир славянства, объединенных православием, он считает третьей, прогрессивной силой, миссия которой — преодолеть искусственную ограниченность двух миров и соединить их лучшие достижения в синтезе.[56]
Противоречивость, более того – несовместимость и одновременно «диалектическое единство двух ликов Востока»[57] с наибольшей полнотой были также выражены именно Соловьевым. К 1890 году относятся статьи «Китай и Европа», «Япония» и стихотворение «С Востока свет», в котором он впервые говорит о двух Востоках — «Востоке Ксеркса» и «Востоке Христа». Имя персидского царя Ксеркса употреблено мыслителем как синоним жестокого и беспощадного завоевателя, несущего гибель человеческой цивилизации и гуманистическим, христианским ценностям. Христос противостоит ему как воплощение добра, красоты и деятельной любви, как символ «исторического оптимизма и устремленности в будущее»[58].
Заслуга Соловьёва в том, что он первый показал два лика Востока. Оппозиция Запад — Восток им фактически снимается как неправомерная, заменяется исторически более оправданной оппозицией Ксеркса и Христа, воплощающей вечную борьбу добра и зла. Ксеркс все же не тождествен Востоку, как и Христос не тождествен Западу. Добро Соловьёв видит и на Востоке и на Западе, зло — антихристианский мир, наиболее ярко воплотившийся в буддийской религии и в китайском абсолютизме с его страстью к порядку, но не прогрессу.[59]
После японо-китайской войны (1894-1895 гг.) внимание Соловьёва начинает все больше привлекать Япония как действительно сильное и быстро развивающееся, вопреки теории Восток - Запад, государство. Война показала реальную слабость Китая и силу и агрессивность Японии и оказала значительное влияние на эволюцию взглядов Соловьёва.[60]
Последняя работа Соловьёва «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории»[61] стала своеобразным завещанием великого философа. Его прогнозы очень точно предсказывают реальный ход войны на Тихом океане четыре десятилетия спустя. В предисловии к «Трем разговорам» Соловьёв писал: «В теснейшем сближении и мирном сотрудничестве всех христианских народов и государств я вижу не только возможный, но и необходимый и нравственно обязательный путь спасения для христианского мира от поглощения низкими стихиями»[62], к которым он относил и панмонголизм.
Нужно отметить, что русское общество в полной мере оценило гениальные предвидения Соловьева только во время войны с Японией. Популярный справочник издательства Брокгауз-Ефрон уже в первой половине 1904 г. писал о России как о щите против новых монголов-японцев и вспоминал великого провидца: «Ныне эта идея панмонголизма начинает переходить из области мечтаний на почву практической политики. Опасность, которую предвидел Вл. Соловьев, становится все более близкой и грозной. Япония смело выступает вперед и решительно берет на себя миссию возрождения и объединения народов Азии для будущей «мировой борьбы». Пока Япония действует сама по себе, она представляется просто честолюбивой и воинственной нацией… но в соединении с Китаем она может создать огромное расовое движение, которое и явится действительной «желтой опасностью»[63].
Таким образом, проследив за историей и динамикой формирования представлений о Японии в России, можно сделать вывод о том, что немаловажную роль во взаимном восприятии этих двух государств, как, впрочем, и любых других государств, расположенных в непосредственной близости друг от друга, играет политический фактор, то есть взаимодействие государств в контексте исторических событий локального и мирового масштаба, официальная пропаганда руководства страны в связи с этими историческими событиями, а также существующие мнения относительно данного государства в других странах мира. Кроме того, важно отметить, что образ Японии в России во второй половине XX века складывался, в основном, под влиянием европейских источников, и образ «живописной Японии» с ее цветущей сакурой, бумажными веерами и самурайскими традициями русские скорее «переняли» у европейцев, нежели сформировали в своем сознании на основе своих наблюдений. Однако другая сторона образа Японии, которой в дальнейшем будет уделено наибольшее внимание, сформировалась в российском общественном сознании «без помощи» Европы. Речь идет о «желтой опасности», об образе Японии-врага и идеях панмонголизма впервые высказанных Владимиром Соловьевым в конце XIX века.