Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 1 (стр. 100 из 110)

Бывало так и с отдельными зэками, беднягами. Шендрик, веселый крупный парень с незамысловатым лицом, как говорится честно трудился в одном из куйбышевских лагерей и не чуял над собой беды. Но она стряслась. Пришло в лагерь срочное распоряжение - и не чье-нибудь, а самого министра внутренних дел! (откуда министр мог узнать о существовании Шендрика?) - немедленно доставить этого Шендрика в Москву, в тюрьму N 18. Его схватили, потащили на Куйбышевскую пересылку, оттуда, не задерживаясь - в Москву, да не в какую-то тюрьму N 18, а со всеми вместе на широко известную Красную Пресню. (Сам-то Шендрик ни про какую N 18 и знать не знал, ему ж не объявляли.) Но беда его не дремала: двух суток не прошло - его дернули опять на этап и теперь повезли на Печору. Все скудней и угрюмей становилась природа за окном. Парень струсил: он знал, что распоряжение министра, и вот так шибко волокут на север, значит, министр имеет на Шендрика грозные материалы. Ко всем изматываниям пути еще украли у Шендрика в дороге трехдневную пайку хлеба, и на Печору он приехал пошатываясь. Печора встретила его неприютно: голодного, неустроенного, в мокрый снег погнали на работу. За два дня он еще и рубахи просушить ни разу не успел, и матраса еще не набил еловыми ветками, - как велели сдать все казенное, и опять загребли и повезли еще дальше - на Воркуту. По всему было видно, что министр решил сгноить Шендрика, ну правда, не его одного, целый этап. На Воркуте не трогали Шендрика месяц. Он ходил на общие, от переездов еще не оправился, но начинал смиряться со своей заполярной судьбой. Как вдруг его вызвали днем из шахты, запыхавшись погнали в лагерь сдавать все казенное и через час везли на юг. Это уж пахло как бы не личной расправой! Привезли в Москву, в тюрьму N 18. Держали в камере месяц. Потом какой-то подполковник вызвал, спросил: - Да где ж вы пропадаете? Вы правда техник-машиностроитель? Шендерик признался. И тогда взяли его... на Райские острова! (Да, и такие есть в Архипелаге!)

Это мелькание людей, эти судьбы и эти рассказы очень украшают пересылки. И старые лагерники внушают: лежи и не рыпайся! Кормят здесь гарантийкой, < Пайка, гарантируемая ГУЛагом при отсутствии работы.> так и горба ж не натрудишь. И когда не тесно, так и поспать вволю. Растянись и лежи от баланды до баланды. Неуедно, да улежно. Только тот, кто отведал лагерных общих, понимает, что пересылка - это дом отдыха, это счастье на нашем пути. А еще выгода: когда днем спишь - срок быстрей идет. Убить бы день, а ночи не увидим.

Правда, помня, что человека создал труд и только труд исправляет преступника, а иногда имея подсобные работы, а иногда подряжаясь укрепить финансы со стороны, хозяева пересыльных тюрем гоняют трудиться и эту свою леглую пересыльную рабочую силу.

Все на той же Котласской пересылке перед войной работа эта была ничуть не легче лагерной. За зимний день шесть-семь ослабевших арестантов, запряженные лямками в тракторные (!) сани, должны были протянуть их ДВЕНАДЦАТЬ километров по Двине до устья Вычегды. Они погрязли в снегу и падали, и сани застревали. Кажется, нельзя было придумать работу изморчивей! Но это была еще не работа, а разминка. Там, в устье Вычегды, надо было нагрузить на сани ДЕСЯТЬ кубометров дров - и в том же составе, и в той же упряжке (Репина нет, а для новых художников это уже не сюжет, грубое воспроизведение натуры) притащить сани на родную пересылку! Так что твой и лагерь! - еще до лагеря кончишься. (Бригадир этих работ был Колупаев, а лошадками - инженер-электрик Дмитриев, интендантский подполковник Беляев, известный уже нам Василий Власов, да всех теперь не соберешь.)

Арзамасская пересылка во время войны кормила своих арестантов свекольной ботвой, зато работу ставила на основу постоянную. При ней были швейные мастерские, сапожно-валяльный цех (в горячей воде с кислотами катать шерстяные заготовки).

С Красной Пресни лета 1945 года из душно-застойных камер мы ходили на работу добровольно: за право целый день дышать воздухом; за право беспрепятственно неторопливо посидеть в тихой тесовой уборной (вот ведь какое средство поощрения упускается часто!), нагретой августовским солнцем (это были дни Потсдама и Хиросимы), с мирным жужжанием одинокой пчелы; наконец, за право получить вечером лишних сто граммов хлеба. Водили нас к пристани Москва-река, где разгужался лес. Мы должны были раскатывать бревна из одних штабелей, переносить и накатывать в другие. Мы гораздо больше тратили сил, чем получали возмещения. И все же с удовольствием ходили туда.

Мне часто достается краснеть за воспоминания молодых лет (а там и были молодые мои годы!). Но что омрачит, то научит. Оказалось, что от офицерских погонов, всего-то два годика вздрагивавших, колыхавшихся на моих плечах, натряслось золотой ядовитой пыли мне в пустоту между ребрами. На той речной пристани - тоже лагерьке, тоже зона с вышками обмыкала его, - мы были пришлые, временные работяги, и ни разговору, ни слуху не было, что нас могут в этом лагерьке оставить отбывать срок. Но когда нас там построили первый раз, и нарядчик пошел вдоль строя выбрать глазами временных бригадиров - мое ничтожное сердце рвалось из-под шерстяной гимнастерки: меня! меня! меня назначь!

Меня не назначили. Да зачем я этого и хотел? Только бы наделал еще позорных ошибок.

О, как трудно отставать от власти!.. Это надо понимать.

***

Было время, когда Красная Пресня стала едва ли не столицей ГУЛага - в том смысле, что куда ни ехать, ее нельзя было обминуть, как и Москву. Как в Союзе из Ташкента в Сочи и из Чернигова в Минск всего удобней приходилось через Москву, так и арестантов отовсюду и вовсюду таскали через Пресню. Это-то время я там и застал. Пресня изнемогала от переполнения. Строили дополнительный корпус. Только сквозные телячьи эшелоны осужденных контр-разведками миновали Москву по окружной дороге, как раз рядышком с Пресней, может быть салютуя ей гудками.

Но приезжая пересаживаться в Москву, мы все-таки имеем билет и чаем рано или поздно ехать своим направлением. На Пресне же в конце войны и после нее не только прибывшие, но и самые высокостоящие, ни даже главы ГУЛага не могли предсказать, кто куда теперь поедет. Тюремные порядки тогда еще не откристаллизовались, как в пятидесятые годы, никаких маршрутов и назначений никому не было вписано, разве только служебные пометки: "строгая охрана!", "использовать только на общих работах!" Пачки тюремных ДЕЛ, надорванных папок, кое-где перепоясанные разлохмаченным шпагатом или его бумажным эрзацем, вносились конвойными сержантами в деревянное отдельное здание канцелярии тюрьмы и швырялись на стеллажи, на столы, под столы, под стулья и просто в проходе на полу (как их первообразы лежали в камерах), развязались, рассыпались и перепутывались. Одна, вторая, третья комната загромождались этими перемешанными делами. Секретарши из тюремной канцелярии - раскормленные ленивые вольные женщины в пестрых платьях, потели от зноя, обмахивались и флиртовали с тюремными и конвойными офицерам. Никто из них не хотел и сил не имел ковыряться в этом хаосе. А эшелоны надо было отправлять! - несколько раз в неделю по красному эшелону. И каждый день сотню людей на автомашинах - в близкие лагеря. Дело каждого зэка надо было отправлять с ним вместе. Кто б этой морокой занимался? кто б сортировал дела и подбирал этапы?

Это доверено было нескольким нарядчикам - уж там сукам или полуцветным, < Полуцветной - примыкающий к воровскому миру по духу, старающийся перенимать, но еще не вошедший в воровской закон.> из пересылочных придурков. Они вольно расхаживали по коридорам тюрьмы, шли в здание канцелярии, от них зависело прихватить ли твою папку в ПЛОХОЙ этап или долго гнуть спину, искать и сунуть в ХОРОШИЙ. (Что есть целые лагеря гиблые - в этом новички не ошибались, но что есть какие-то хорошие - было заблуждение. "Хорошими" могут быть не лагеря, но только иные жребии в этих лагерях, а это устраивается уже на месте). Что вся будущность арестантов зависела от другого такого же арестанта, с которым может быть надо улучить поговорить (хотя бы через банщика), которому надо, может быть, сунуть лапу (хотя бы через каптера), - было хуже, чем если бы судьбы раскручивались слепым кубиком. Эта невидимая упускаемая возможность - за кожаную куртку поехать в Нальчик вместо Норильска, за килограмм сала в Серебрянный Бор вместо Тайшета (а может лишиться и кожаной куртки и сала зря) - только язвила и суетила усталые души. Может быть кто-то так и успевал, может быть кто-то так и устраивался - но блаженнее были те, у кого нечего было давать или кто оберег себя от этого смятения.

Покорность судьбе, полное устранение своей воли от формирования своей жизни, признание того, что нельзя предугадать лучшего и худшего, но легко сделать шаг, за который будешь себя упрекать - все это освобождает арестанта от какой-то доли оков, делает спокойней и даже возвышенней.

Так арестанты лежали вповалку в камерах, а судьбы их - неворошимыми грудами в комнатах тюремной канцелярии, нарядчики же брали папки с того угла, где легче было подступиться. И приходилось одним зэкам по два и по три месяца доходить на этой проклятой Пресне, другим же - проскакивать ее со скоростью метеоров. От этой скученности, поспешности и беспорядков с делами происходила иногда на Пресне (как и на других пересылках) смена сроков. Пятьдесят Восьмой это не грозило, потому что сроки их, выражаясь по Горькому, были Сроки с большой буквы, задуманы были великими, а когда и к концу вроде подходили - так не подходили вовсе. Но крупным ворам, убийцам был смысл смениться с каким-нибудь простачком-бытовичком. И сами они или их подручные подкладывались к такому и с участием расспрашивали, а он не ведая, что краткосрочник не должен на пересылке ничего о себе открывать, рассказывал простодушно, что зовут его, допустим, Василий Парфеныч Еврашкин, года он с 1913-го, жил в Семидубье и родился там. А срок - один год, по 109-й, халатность. Потом этот Еврашкин спал, а может и не спал, но такой в камере стоял гул, а у кормушки отпахнувшейся такая теснота, что нельзя было пробиться к ней и услышать, как за нею в коридоре быстро бормочут список фамилий на этап. Какие-то фамилии перекрикивали потом от дверей в камеру, но Еврашкина не выкрикнули, потому что едва эту фамилию назвали в коридоре, урка угодливо (они умеют, когда надо) сунул туда свою ряжку и быстро тихо ответил "Василий Парфеныч, 1913-го года, село Семидубье, 109-я, один год" - и побежал за вещами. Подлинный Еврашкин зевнул, лег на нары и терпеливо ждал вызова на завтра, и через неделю, и через месяц, а потом осмелился беспокоить корпусного: почему ж его не берут на этап? (А какого-то Звягу каждый день по всем камерам выкликают.) И когда еще через месяц или полгода удосужатся всех прочесать перекличкой по ДЕЛАМ, то останется одно дело Звяги, рецедивиста, двойное убийство и грабеж магазина, 10 лет, - и один робкий арестантик, который выдает себя за Еврашкина, на фотокарточке ничего не разберешь, а есть он Звяга и запрятать его надо в штрафной Ивдельлаг - а иначе надо признаваться, что пересылка ошиблась. (А того Еврашкина, которого послали на этап, сейчас и не узнаешь - куда, списков не осталось. Да он с годичным сроком попал на сельхозкомандировку, расконвоирован, имел зачеты три дня за один или сбежал - и уже давно дома, или верней сидит в тюрьме по новому сроку.) - Попадались чудаки и такие, которые свои малые сроки ПРОДАВАЛИ за один-два килограмма сала. Рассчитывали, что потом все равно разберутся и личность их удостоверят. Отчасти и верно. < Впрочем, как пишет П. Якубович о "сухарниках", продажа сроков бывала и в прошлом веке, это - старый тюремный трюк.>