Да не приучили ли нас за столько десятилетий, что ОТТУДА не возвращаются? Кроме короткого сознательного попятного движения 1939 года, лишь редчайшие одиночные рассказы можно услышать об освобождении человека в результате следствия. Да и то: либо этого человека вскоре посадили снова, либо выпускали для слежки. Так создалась традиция, что у Органов нет брака в работе. А как же тогда с невинными?..
В "Толковом словаре" Даля проводится такое различие: "дознание разнится от следствия тем, что делается для предварительного удостоверения, есть ли основание приступить к следствию".
О, святая простота! Вот уж Органы никогда не знали никакого дознания! Присланные сверху списки, или первое подозрение, донос сексота или даже анонимный донос <Статья 93-я Уголовно-Процессуального кодекса так и говорила: "анонимное заявление может служить поводом для возбуждения уголовного дела" (!) (слову "уголовный "удивляться не надо, ведь все политические и считались уголовными).> влекли за собой арест и затем неминуемое обвинение. Отпущенное же для следствия время шло не на распутывание преступления, а в девяносто пяти случаях на то, чтобы утомить, изнурить, обессилить подследственного и хотелось бы ему хоть топором отрубить, только бы поскорее конец.
Уже в девятнадцатом году главный следовательский прием был: наган на стол.
Так шло не только политическое, так шло и "бытовое" следствие. На процессе Главтопа (1921) подсудимая Махровская пожаловалась, что ее на следствии подпаивали кокаином. Обвинитель <Н. В. Крыленко. - "За пять лет". - ГИЗ, М-П, 1923, стр. 401> парирует: "если б она заявила, что с ней грубо обращались, грозили расстрелом, всему этому с грехом пополам еще можно было бы поверить". Наган пугающе лежит, иногда наставляется на тебя, и следователь не утомляет себя придумыванием, в чем ты виноват, но: "рассказывай, сам знаешь!" Так и в 1927 году следователь Хайкин требовал от Скрипниковой, так в 1929 году требовали от Витковского. Ничего не изменилось и через четверть столетия. В 1952 году все той же Анне Скрипниковой, уже в ее пятую посадку, начальник следственного отдела орджоникидзевского МГБ Сиваков говорит: "Тюремный врач дает нам сводки, что у тебя давление 240/120. Этого мало, сволочь (ей шестой десяток лет), мы доведем тебя до трехсот сорока, чтобы ты сдохла, гадина, без всяких синяков, без побоев, без переломов. Нам только спать тебе не давать!" И если Скрипникова после ночи допроса закрывала днем в камере глаза, врывался надзиратель и орал: "Открой глаза, а то стащу за ноги с койки, прикручу к стенке стоймя!"
И ночные допросы были главными в 1921 г. И тогда же наставлялись автомобильные фары в лицо (рязанское ЧК, Стельмах). И на Лубянке в 1926 г. (свидетельство Берты Гандаль) использовалось амосовское отопление для подачи в камеру то холодного, то вонючего воздуха. И была пробковая камера, где и так нет воздуха и еще поджаривают. Кажется, поэт Клюев побывал в такой, сидела и Берта Гандаль. Участник Ярославского восстания 1918 г. Василий Александрович Касьянов рассказывал, что такую камеру раскаляли, пока из пор тела не выступала кровь; увидев это в глазок, клали арестанта на носилки и несли подписывать протокол. Известны "жаркие" (и "соленые") приемы "золотого" периода. А в Грузии в 1926 г. подследственным прижигали руки папиросами; в Метехской тюрьме сталкивали их в темноте в бассейн с нечистотами.
Такая простая здесь связь: раз надо обвинить во что бы то ни стало - значит неизбежны угрозы, насилия, и пытки, и чем фантастичнее обвинение, тем жесточе должно быть следствие, чтобы вынудить признание. И раз дутые дела были всегда - то насилия и пытки тоже были всегда, это не принадлежность 1937 года, это длительный признак общего характера. Вот почему странно сейчас в воспоминаниях бывших зеков иногда прочесть, что "пытки были разрешены с весны 1938 года" <Е. Гинзбург пишет, что разрешение на "физическое воздействие" было дано в апреле 38 года. В. Шаламов считает: пытки разрешены с середины 38-го года. Старый арестант М-ч уверен, что был "приказ об упрощенном допросе и смене психических методов на физические". Иванов-Разумник выделяет "самое жестокое время допросов - середина 38-го года".>. Духовно-нравственных преград, которые могли бы удержать Органы от пыток не было никогда. В первые послереволюционные годы в "Еженедельнике ВЧК", "Красном мече" и "Красном терроре" открыто дискутировалась применимость пыток с точки зрения марксизма. И, судя по последствиям, ответ был извлечен положительный, хотя и не всеобщий.
Вернее сказать о 1938 годе так: если до этого года для применения пыток требовалось какое-то оформление, разрешение для каждого следственного дела (пусть и получалось оно легко), - то в 1937-38-м в виду чрезвычайной ситуации (заданные миллионные поступления на Архипелаг требовалось в заданный сжатый срок прокрутить через аппарат индивидуального следствия, чего не знали массовые потоки, "кулаческий" и национальные) насилия и пытки были разрешены следователям неограниченно, на их усмотрение, как требовала их работа и заданный срок. Не регламентировались при этом и виды пыток, допускалась любая изобретательность.
В 1939-м году такое всеобщее широкое разрешение было снято, снова требовалось бумажное оформление на пытку и может быть не такое легкое (впрочем, простые угрозы, шантаж, обман, выматывание бессонницей и карцером не запрещались никогда). Но уже с конца войны и в послевоенные годы были декретированы определенные категории арестантов, по отношению к которым заранее разрешался широкий диапазон пыток. Сюда попали националисты, особенно - украинцы и литовцы, и особенно в тех случаях, где была или мнилась подпольная цепочка и надо было ее всю вымотать, все фамилии добыть из уже арестованных. Например, в группе Скирюса Ромуальдаса Прано было около пятидесяти литовцев. Они обвинялись в 1945 году в том, что расклеивали антисоветские листовки. Из-за недостатка в то время тюрем в Литве их отправили в лагерь близ Вельска Архангельской области. Одних там пытали, другие не выдерживали двойного следственно-рабочего режима, но результат таков: все пятьдесят человек до единого признались. Прошло некоторое время и из Литвы сообщили, что найдены настоящие виновники листовок, А ЭТИ ВСЕ НЕ ПРИ ЧЕМ! - В 1950 г. я встретил на Куйбышевской пересылке украинца из Днепропетровска, которого в поисках "связи" и лиц пытали многими способами, включая стоячий карцер с жердочкой, просовываемой для опоры (поспать) на 4 часа в сутки. После войны же истязали членкора Академии наук Левину - из-за того, что у нее были общие знакомые с Аллилуевыми.
И еще было бы неверно приписывать 37-му году то "открытие", что личное признание обвиняемого важнее всяких доказательств и фактов. Это уже в 20-х годах сложилось. А к 1937-му лишь приспело блистательное учение следователям и прокурорам для их моральной твердости, мы же, все прочие, узнали о нем еще двадцатью годами позже - узнали, когда оно стало обругиваться в придаточных предложениях и второстепенных абзацах газетных статей как широко и давно всем известное.
Оказывается, в тот грознопамятный год в своем докладе, ставшем в специальных кругах знаменитым, Андрей Януарьевич (так и хочется обмолвиться Ягуарьевич) Вышинский в духе гибчайшей диалектики (которой мы не разрешаем ни государственным подданным, ни теперь электронным машинам, ибо для них да есть да, а нет есть нет), напомнил, что для человечества никогда не возможно установить абсолютную истину, а лишь относительную. И отсюда он сделал шаг, на который юристы не решались две тысячи лет, что, стало быть, и истина, устанавливаемая следствием и судом, не может быть абсолютной, а лишь относительной. Поэтому, подписывая приговор о расстреле, мы все равно никогда не можем быть абсолютно уверены, что казним виновного, а лишь с некоторой степенью приближения, в некоторых предположениях, в известном смысле <Может быть, сам Вышинский не меньше своих слушателей нуждался тогда в этом диалектическом утешении. Крича с прокурорской трибуны "всех расстрелять как бешеных собак!", он-то, злой и умный, понимал, что подсудимые невиновны. С тем большей страстью, вероятно, он и такой кит марксистской диалектики как Бухарин, предавались диалектическим украшениям вокруг судебной лжи: Бухарину слишком глупо и беспомощно было погибать совсем невиновному (он даже НУЖДАЛСЯ найти свою вину!), а Вышинскому приятнее было ощущать себя логистом, чем неприкрытым подлецом.> Отсюда - самый деловой вывод: что напрасной тратой времени были бы поиски абсолютных улик (улики относительны), несомненных свидетелей (они могут и разноречить). Доказательства же виновности относительные, приблизительные, следователь может найти и без улик и без свидетелей, не выходя из кабинета, "опираясь не только на свой ум, но и на свое партийное чутье, свои нравственные силы" (то есть на преимущества выспавшегося, сытого и неизбиваемого человека) "и на свой харакатер" (то есть, волю к жестокости)!
Конечно, это оформление было куда изящнее, чем инструкция Лациса. Но суть та же.
И только в одном Вышинский не дотянул, отступил от диалектической логики: почему-то ПУЛЮ он оставил АБСОЛЮТНОЙ...
Так, развиваясь по спирали, выводы передовой юрисдикции вернулись к доантичным или средневековым взглядам. Как средневековые заплечные мастера, наши следователи, прокуроры и судьи согласились видеть главное доказательство виновности в признании ее подследственным <Сравни 5-е дополнение к конституции США: "запрещается давать показания против самого себя". ЗАПРЕЩАЕТСЯ!.. (То же и в билле о правах XVII в.)>.
Однако, простодушное Средневековье, чтобы вынудить желаемое признание, шло на драматические картинные средства: дыбу, колесо, жаровню, ерша, посадку на кол. В двадцатом же веке, используя и развитую медицину и немалый тюремный опыт (кто-нибудь пресерьезно защитил на этом диссертации), признали такое сгущение сильных средств излишним, при массовом применении - громоздким. И кроме того...