Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 3 (стр. 7 из 105)

Середину срока я провел на золотом островке, где арестантов кормили, поили, содержали в тепле и чисте. В обмен за все это требовалось немного: двенадцать часов сидеть за письменным столом и угождать начальству.

А я вдруг потерял вкус держаться за эти блага!.. Я уже нащупывал новый смысл в тюремной жизни. Оглядываясь, я признавал теперь жалкими советы спецнарядчика с Красной Пресни - "не попасть на общие любой ценой". Цена, платимая нами, показалась несоразмерной покупке.

Тюрьма разрешила во мне способность писать, и этой страсти я отдавал теперь все время, а казенную работу нагло перестал тянуть. Дороже тамошнего сливочного масла и сахара мне стало - распрямиться.

И нас, нескольких, "распрямили" - на этап в Особый лагерь.

Везли нас туда долго - три месяца (на лошадях в ХIХ веке можно быстрей). Везли нас так долго, что эта дорога стала как бы периодом жизни, кажется, за эту дорогу я даже характером изменился и взглядами.

Путь наш выдался какой-то бодрый, веселый, многозначительный. В лица толкался нам свежий крепчающий ветерок - каторги и свободы. Со всех сторон подбывали люди и случаи, убеждавшие, что правда за нами! за нами! за нами! - а не за нашими судьями и тюремщиками.

Знакомые Бутырки встретили нас раздирающим женским криком из окна, наверное, одиночки: "Спасите! Помогите! Убивают! Убивают!" И вопль захлебнулся в надзирательских ладонях.

На бутырском "вокзале" нас перемешали с новичками 49-го года посадки. У них у всех были смешные сроки - не обычные десятки, а четвертные. Когда на многочисленных перекличках они должны были отвечать о конце своего срока, то звучало издевательством: - "октября тысяча девятьсот семьдесят четвертого!" "февраля тысяча семьдесят пятого!"

Отсидеть столько - казалось нельзя. Надо было кусачки добывать - резать проволоку.

Самые эти двадцатипятилетние сроки создавали новое качество в арестантском мире. Власть выпалила по нам все, что могла. Теперь слово было за арестантами - слово свободное, уже нестесненное, неугрожаемое - то самое слово, которого всю жизнь не было у нас и которое так необходимо для прояснения и сплочения.

Уж мы сидели в столыпине, когда из станционного репродуктора на Казанском вокзале услышали о начале корейской войны. В первый же день до полудня пройдя сквозь прочную линию обороны южнокорейцев на 10 километров, северокорейцы уверяли, что на них напали. Последний придурковатый фронтовик мог разобраться, что напал именно тот, кто продвинулся в первый день.

Эта корейская война тоже возбудила нас. Мятежные, мы просили бури! Ведь без бури, ведь без бури, ведь без бури мы были обречены на медленное умирание!..

За Рязанью красный солнечный восход с такой силой бил через оконные слепыши "вагон-зака", что молодой конвоир в коридоре против нашей решетки щурился от солнца. Конвой был как конвой: в купе натолкал нас по полтора десятка, кормил селедкой, но, правда, приносил и воды и выпустил на оправку вечером и утром, и не о чем нам было бы с ним спорить, если б этот паренек не бросил неосторожно, да даже и без злости совсем, что мы - враги народа.

И тут поднялось! Из купе нашего и соседнего стали ему лепить:

"Мы - враги народа, а почему в колхозе жрать нечего?"

" Ты-то вон сам деревенский, по лицу видно, небось на сверхсрочную останешься, псом цепным, землю пахать не вернешься?"

"Если мы - враги, что ж вы воронки перекрашиваете! И возили б открыто!"

"Эй, сынок! У меня двое таких, как ты, с войны не вернулись, а я - враг, да?"

Ничто подобное уже давно-давно не летало через наши решетки! Кричали мы все вещи самые простые, слишком зримые, чтоб их опровергнуть.

К растерявшемуся пареньку подошел сержант-сверхсрочник, но не поволок никого в карцер, не стал записывать фамилий, а пробовал помочь своему солдату отбиться. И в этом тоже нам чудились признаки нового времени - хотя какое уж там "новое" время в 1950-м! - нет, признаки тех новых отношений в тюремном мире, которые создавались новыми сроками и новыми политическими лагерями.

Спор наш стал принимать вид истинного состязания аргументов. Мальчики оглядывали нас и уже не решались называть врагами народа никого из этого купе и никого из соседнего. Они пытались выдвигать против нас что-то из газет, из политграмоты - но не разумом, а слухом почувствовали, что фразы звучат фальшиво.

"Смотри, ребята! Смотри в окно! - подали им от нас. - Вон вы до чего Россию довели!"

А за окнами тянулась такая гнилосоломная, покосившаяся, ободранная, нищая страна (рузаевской дорогой, где иностранцы не ездят), что если бы Батый увидел ее такой загаженной - он бы ее и завоевывать не стал.

На тихой станции Торбеево по перрону прошел старик в лаптях. Крестьянка старая остановилась против нашего окна со спущенною рамой и через решетку окна и через внутреннюю решетку долго, неподвижно смотрела на нас, тесно сжатых на верхней полке. Она смотрела тем извечным взглядом, каким на "несчастненьких" всегда смотрел наш народ. По щекам ее стекали редкие слезы. Так стояла корявая, и так смотрела, будто сын ее лежал промеж нас. "Нельзя смотреть, мамаша", - негрубо сказал ей конвоир. Она даже головой не повела. А рядом с ней стояла девочка лет десяти с белыми ленточками в косичках. Та смотрела очень строго, даже скорбно не по летам, широко-широко открыв и не мигая глазенками. Так смотрела, что, думаю, засняла нас навек. Поезд мягко тронулся - старуха подняла черные персты и истово неторопливо перекрестила нас.

А на другой станции какая-то девка в горошковом платье, очень не стесненная и не пугливая, подошла к нашему окну вплотную и бойко стала спрашивать, по какой мы статье и сроки какие. "Отойди" - зарычал на нее конвойный, ходивший по платформе. "А что ты мне сделаешь? Я и сама такая! На вот пачку папирос передай ребятам!" - и достала пачку из сумочки. (Мы-то уж догадались, девка эта отсидевшая. Сколько из них, бродящих как вольные, уже прошли обучение в Архипелаге!) "Отойди! Посажу!" - выскочил из вагона помначкар. Она посмотрела с презрением на его сверхсрочный лоб. "Шел бы ты на..., му...к!" Подбодрила нас: "... на них кладите, ребята!" И удалилась с достоинством.

Вот так мы и ехали, и не думаю, чтобы конвой чувствовал себя конвоем народным. Мы ехали - и все больше зажигались и в правоте своей, и что вся Россия с нами, и что подходит время кончать, кончать это заведение.

На Куйбышевской пересылке, где мы загорали больше месяца, тоже настигли нас чудеса. Из окон соседней камеры вдруг раздались истеричные, истошные крики блатных (у них и скуление какое-то противно-визгливое): "Помогите! Выручайте! Фашисты бьют! Фашисты!"

Вот где невидаль! - "фашисты" бьют блатных? Раньше всегда было наоборот.

Но скоро камеры пересортировывают, и мы узнаем: еще пока дива нет. Еще только первая ласточка - Павел Боронюк, грудь как жернов, руки - коряги, всегда готовые и к рукопожатию и к удару, сам черный, нос орлиный, скорее похож на грузина, чем на украинца. Он - фронтовой офицер, на зенитном пулемете выдержал поединок с тремя "Мессерами"; представлялся к Герою, отклонен Особым Отделом; посылался в штрафную, вернулся с орденом; сейчас - десятка, по новой поре - "детский срок".

Блатных он успел уже раскусить за то время, что ехал из новоград-волынской тюрьмы, и уже дрался с ними. А тут в соседней камере сидел на верхних нарах и мирно играл в шахматы. Вся камера была - Пятьдесят Восьмая, но администрация подкинула двоих блатарей. Небрежно куря Беломор и идя очистить себе законное место на нарах у окна, Фиксатый пошутил: " Ну, так и знал, опять к бандитам посадили!" Наивный Велиев, еще не видавший как следует блатарей, захотел его подбодрить: "Да нет Пятьдесят Восьмая. А ты?" "А я - растратчик, ученый человек!" Согнав двоих, блатари бросили свои мешки на законные места, и пошли вдоль камеры просматривать чужие мешки и придираться. И Пятьдесят Восьмая - нет! она еще не была нова, она не сопротивлялась. Шестьдесят мужчин покорно ждали, пока к ним подойдут и ограбят. Есть завораживающее какое-то действие в этой наглости блатных, не допускающих встретить сопротивления. (Да и расчет, что начальство всегда за них.) Боронюк продолжал как будто переставлять фигуры, но уже ворочал своими грозными глазищами и соображал, как драться. Когда один блатной остановился против него, он свешенной ногой с размаху двинул ему ботинком в морду, соскочил, схватил прочную деревянную крышку параши и второго блатного оглушил этой крышкой по голове. Так и стал поочередно бить их этой крышкой, пока она разлетелась - а крестовина там была из бруска-сороковки. Блатные перешли к жалости, но нельзя отказать, что в их воплях был и юмор, смешную сторону они не упускали: "Что ты делаешь? Крестом бьешь!" "Ты ж здоровый, что ты человека обижаешь?" Однако, зная им цену, Боронюк продолжал бить, и тогда-то один из блатарей кинулся кричать в окно: "Помогите! Фашисты бьют!"

Блатари этого так не забыли, несколько раз потом угрожали Боронюку: "От тебя трупом пахнет! Вместе поедем!" Но не нападали больше.

И с суками тоже было вскоре столкновение у нашей камеры. Мы были на прогулке, совмещенной с оправкой, надзирательница послала суку выгонять наших из уборной, тот гнал, но его высокомерие (по отношению к "политическим"!) возмутило молоденького, нервного, только что осужденного Володю Гершуни, тот стал суку одергивать, сука свалил паренька ударом. Прежде бы так и проглотила это Пятьдесят Восьмая, сейчас же Максим-азербайджанец (убивший своего предколхоза) бросил в суку камень, а Боронюк двинул его по челюсти, тот полосанул Боронюка ножом (помошники надзора ходят с ножами, это у нас неудивительно) и бежал под защиту надзора, Боронюк гнался за ним. Тут всех нас быстро загнали в камеру, и пришли тюремные офицеры - выяснить кто и пугать новыми сроками за бандитизм (о суках родных у эмведистов всегда сердце болит). Боронюк кровью налился и выдвинулся сам: "Я этих сволочей бил и буду бить, пока жив!". Тюремный кум предупредил, что нам, контрреволюционерам, гордиться нечем, а безопасней держать язык за зубами. Тут выскочил Володя Гершуни, почти еще мальчик, взятый с первого курса - не однофамилец, а родной племянник того Гершуни, начальника боевой группы эсеров. "Не смейте звать нас контрреволюционерами! - по-петушиному закричал он куму. - Это уже прошло. Сейчас мы опять ре-волю-ционеры! только против советской власти!"