Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 3 (стр. 83 из 105)

Как только ни изогнется единый человек за жизнь! И каким новым для себя и для других! И одного из этих - совсем разных - мы по приказу, по закону, по порыву, по ослеплению готовно и радостно побиваем камнями.

Но если камень - вываливается из твоей руки?.. Но если сам окажешься в глубокой беде - и возникает в тебе новый взгляд. На вину. На виновного. На него и на себя.

В толщине этой книги уже много было высказано прощений. И возражают мне удивленно и негодующе: где же предел? Не всех же прощать!

А я - и не всех. Я только - павших. Пока возвышается идол на командной своей высоте и с властительной укладкою лба бесчувственно и самодовольно коверкает наши жизни - дайте мне камень потяжелее! а ну, перехватим бревно вдесятером да шибанем-ка его!

Но как только он сверзился, упал, и от земного удара первая бороздка сознания прошла по его лицу - отведите ваши камни!

Он сам возвращается в человечество.

Не лишите его этого божественного пути.

***

После ссылок, описанных выше, нашу кок-терекскую, как и всю южноказахстанскую и киргизскую, следует признать льготной. Поселяли тут в обжитых поселках, то есть при воде и на почве не самой бесплодной (в долине Чу, в Курдайском районе - даже щедро-плодородной). Очень многие попадали в города (Джамбул, Чимкент, Таласс, даже Алма-Ату и Фрунзе), и бесправие их не отличалось ощутительно от прав остальных горожан. В тех городах недороги были продукты, и легко находилась работа, особенно в индустриальных поселках, при равнодушии местного населения к промышленности, ремеслам и интеллектуальным профессиям. Но и те, кто попадал в сельские местности, не все и не сурово загонялись в колхозы. В нашем Кок-Тереке было 4 тысячи человек, большинство - ссыльных, но в колхоз входили только казахские кварталы. Всем остальным удавалось или устраиваться при МТС или кем-то числиться, хоть на ничтожной зарплате - а жили они двадцатью пятью сотками поливного огорода, коровой, свиньями, овечками. Показательно, что группа западных украинцев, жившая у нас (административно-ссыльные после пятилетних лагерных сроков) и тяжело работавшая на саманном строительстве в местной стройконторе, находила свою жизнь на здешней глинистой, сгорающей при редких поливах, но зато бесколхозной земле настолько привольнее колхозной жизни на любимой цветущей Украине, что когда вышло им освобождение - все они остались тут навсегда.

Ленива была в Кок-Тереке и оперчасть - спасительный частный случай общеказахской лени. Были среди нас кто-то и стукачи, однако мы их не ощущали и от них не страдали.

Но главная причина их бездействия и мягчеющего режима была - наступление хрущевской эпохи. Ослабевшими от многочленной передачи толчками и колыханиями докатывалась она и до нас.

Сперва - обманно: "ворошиловской" амнистией (так прозвал ее Архипелаг, хотя издала ее - Семибоярщина). Сталинское издевательство над политическими 7 июля 1945 года было непрочным забытым уроком. Как и в лагерях, в ссылке постоянно цвели шепотные параши об амнистии. Удивительна эта способность тупой веры! - Н. Н. Грекова, например, после 15 лет мытарств, повторница, на саманной стене своей хатенки держала портрет ясноглазого Ворошилова - и верила, что от него придет чудо. Что ж, чудо пришло! - именно за подписью Ворошилова посмеялось над нами правительство еще раз - 27 марта 1953 года.

Собственно, нельзя было сочинить внешнего разумного оправдания, почему именно в марте 1953 года в потрясенной от скорби стране потрясенные от скорби правители должны были выпустить на свободу преступников - разве только проникнувшись чувством бренности бытия? Но и в древней Руси, как свидетельствует Котошихин, был обычай: в день погребения царя выпускать преступников, от чего, кстати, начинался повальный грабеж ("а московских людей натура не богобоязлива, с мужеска пола и женска по улицам грабят платье и убивают до смерти") <Цитирую по Плеханову "История русской общественной мысли", М., 1919, т. I, ч. 2, гл. 9.>се так было и здесь. Похоронив Сталина, искали себе популярности, объяснили же: "в связи с искоренением преступности в нашей стране" (но кто ж тогда сидит? тогда и выпускать бы некого!) Однако, находясь по-прежнему в сталинских шорах и рабски думая все в том же направлении, амнистию дали шпане и бандитам, а Пятьдесят Восьмой - лишь "до пяти лет включительно". Посторонний, по нравам порядочного государства, мог бы подумать, что "до пяти лет" - это три четверти политических пойдет домой. На самом деле лишь 1-2 процента из нашего брата имели такой детский срок. (Зато саранчой напустили воров на местных жителей, и лишь нескоро и с натугой пересажала милиция амнистированных бандитов опять в тот же загон.)

Интересно отозвалась амнистия в нашей ссылке. Как раз тут и находились давно те, кто успел в свое время отбыть детский пятилетний срок, но не был отпущен домой, а бессудно отправлен в ссылку. В Кок-Тереке были такие одинокие бабки и старики с Украины, из Новгородья - самый мирный и несчастный народ. Они очень оживились после амнистии, ждали отправки домой. Но месяца через два пришло привычно-жесткое разъяснение: поскольку ссылка их (дополнительная, бессудная) дана им не пятилетняя, а вечная, то вызвавший эту ссылку их прежний пятилетний судебный срок тут ни при чем, и под амнистию они не подпадают... - А Тоня Казачук была вовсе вольная, приехала с Украины к ссыльному мужу, здесь же для единообразия записана ссыльно-поселенкой. По амнистии она кинулась в комендатуру, но ей разумно возразили: ведь у вас же не было 5 лет, как у мужа, у вас вообще срок неопределенный, амнистия к вам не прикасается.

Лопнули бы Дракон, Солон и Юстиниан со своими законодательствами!..

Так никто ничего от амнистии не получил. Но с ходом месяцев, особенно после падения Берии, незаметно, неширокогласно вкрадывались в ссыльную страну истинные смягчения. И отпустили домой тех пятилетников. И стали в близкие институты отпускать ссыльных детей. И на работе перестали тыкать "ты ссыльный!" Все как-то мягче. Ссыльные стали выдвигаться по служебным должностям.

Стали что-то пустеть столы в комендатуре. "А вот этот комендант - где?" - "А он теперь уже не работает". Сильно редели и сокращались штаты! Мягчело обращение. Святая отметка переставала быть столь святой. "Кто до обеда не пришел - ладно, в следующий раз!" То одной, то другой нации возвращали какие-то права. Свободен стал проезд по району, свободнее - поездка в другую область. Все гуще шли слухи: "домой отпустят, домой!" И верно, вот отпустили туркменов (ссылка за плен). Вот - курдов. Стали продаваться дома, дрогнула цена на них.

Отпустили и нескольких стариков, административно-ссыльных: где-то там в Москве хлопотали за них, и вот - реабилитированы. Волнение простегивало, жарко мутило ссыльных: неужели и мы стронемся? Неужели и мы...?

Смешно! Как будто способен подобреть этот режим. Уж не верить, так не верить научил меня лагерь! Да мне и верить-то не было особой нужды: там, в большой метрополии, у меня не было ни родных, ни близких. А здесь, в ссылке, я испытывал почти счастье. Ну просто, никогда я, кажется, так хорошо не жил.

Правда, первый ссыльный год душила меня смертельная болезнь, как бы союзница тюремщиков. И целый год никто в Кок-Тереке не мог даже определить, что за болезнь. Еле держась, я вел уроки; уже мало спал и плохо ел. Все написанное прежде в лагере и держимое в памяти, и еще ссыльное новое пришлось мне записать наскоро и зарыть в землю. (Эту ночь перед отъездом в Ташкент, последнюю ночь 53-го года, хорошо помню: на том и казалась оконченной вся жизнь моя и вся моя литература. Маловато было.)

Однако - свалилась болезнь. И начались два года моей действительно Прекрасной Ссылки, только тем томительной, той жертвой омраченной, что я не смел жениться: не было такой женщины, кому я мог бы доверить свое одиночество, свое писание, свои тайники. Но все дни жил я в постоянно-блаженном, приподнятом состоянии, никакой несвободы не замечая. В школе я имел столько уроков, сколько хотел, в обе смены - и постоянное счастье пробирало меня от этих уроков, ни один не утомлял, не был нуден. И каждый день оставался часик для писания - и часик этот не требовал никакой душевной настройки: едва сел, и строчки рвутся из-под пера. А воскресенья, когда не гнали на колхозную свеклу, я писал насквозь - целые воскресенья! Начал я там и роман (через 10 лет арестованный), и еще надолго вперед хватало мне писать. А печатать меня все равно будут только после смерти.

Появились деньги - и вот я купил себе отдельный глинобитный домик, заказал крепкий стол для писания, а спал - все так же на ящиках холостых. Еще я купил приемник с короткими волнами, вечерами занавешивал окна, льнул ухом к самому шелку и сквозь водопады глушения вылавливал запретную нам, желанную информацию и по связи мысли восстанавливал недослышанное.

Очень уж измучила нас брехня за десятилетия, истосковались мы по каждому клочку даже разорванной истины! - а так-то не стоила эта работа потерянного времени: нас, взращенцев Архипелага, инфантильный Запад уже не мог обогатить ни мудростью, ни стойкостью.

Домик мой стоял на самом восточном краю поселка. За калиткою был - арык, и степь, и каждое утро восход. Стоило венуть ветерку из степи - и легкие не могли им надышаться. В сумерки и по ночам, черным и лунным, я одиноко расхаживал там и обалдело дышал. Ближе ста метров не было ко мне жилья ни слева, ни справа ни сзади.

Я вполне смирился, что буду жить здесь, ну, если и не "вечно", то по крайней мере лет двадцать (я не верил в наступление общей свободы раньше - и ошибся не много). Я уже никуда как будто и не хотел (хоть и замирало сердце над картой Средней России). Весь мир я ощущал не как внешний, не как манящий, а как прожитый, весь внутри меня, и вся задача оставалась - описывать его. Я был полон.