Учительница Деева уволена "за моральное разложение": она уронила престиж учителя, выйдя замуж за... освободившегося заключенного (которому в лагере преподавала)!
Это уже не при Сталине, это - при Хрущеве. И одна только реальность ото всего прошлого осталась - СПРАВКА. Небольшой листок, сантиметров 12 на 18. Живому - о реабилитации. Мертвому - о смерти. Дата смерти - ее не проверишь. Место смерти - крупный большой Зет. Диагноз - сто штук пролистай, у всех один, дежурный. <Молодая Ч-на попросила простодушную девицу показачь ей все сорок карточек из пачки. Во всех сорока одним и тем же почерком было вписано одно и тоже заболевание печени!.. А то и так: "Ваш муж (Александр Петрович Малявко-Высоцкий) умер до суда и следствия, и поэтому реабилитирован быть не может".>огда - фамилии свидетелей (выдуманных).
А свидетели истинные - все молчат.
Мы - молчим.
И откуда же следующим поколениям что узнать? Закрыто, забито, зачищено.
"Даже и молодежь, - жалуется Вербовский, - смотрит на реабилитированных с подозрением и презрением".
Ну, молодежь-то не вся. Большей части молодежи просто наплевать - реабилитировали нас или не реабилитировали, сидит сейчас двенадцать миллионов или уже не сидит, они тут связи не видят. Лишь бы сами они были на свободе с магнитофонами и лохмокудрыми девушками.
Рыба ведь не борется против рыболовства, она только старается проскочить в ячею.
***
Как одно и то же широко известное заболевание протекает у разных людей по-разному, так и освобождение, если рассматривать ближе, очень по-разному переживается нами.
И - телесно. Одни положили слишком много напряжения для того, чтобы выжить свой лагерный срок. Они перенесли его как стальные: десять лет не потребляя и доли того, что телу надо, гнулись и работали; полуодетые, камень долбили в мороз - и не простуживались. Но вот - срок окончен, отпало внешнее нечеловеческое давление, расслабло и внутреннее напряжение. И таких людей перепад давлений губит. Гигант Чульпенев, за 7 лет лесоповала не имевший ни одного насморка, на воле разболелся многими болезнями. - Г. А. Сорокин "после реабилитации неуклонно терял то душевное здоровье, которому завидовали мои лагерные товарищи. Пошли неврозы, психозы..." - Игорь Каминов: "На свободе я ослаб и опустился, и кажется, что на свободе мне тяжелей намного".
Как давно говорилось: в черный день перемогусь, в красный сопьюсь. У кого все зубы выпали за один год. Тот - стариком стал сразу. Тот - едва домой добрался, ослаб, сгорел и умер.
А другие - только с освобождения и воспряли. Только тут-то помолодели и расправились. (Я, например, и сейчас еще выгляжу моложе, чем на своей первой ссыльной фотокарточке.) Вдруг выясняется: да ведь как же легко жить на воле! Там, на Архипелаге, совсем другая сила тяжести, там свои ноги тяжелы как у слона, здесь перебирают как воробьиные. Все, что кажется вольняшкам неразрешимо-мучительным, мы разрешаем, единожды щелкнув языком. Ведь у нас какая бодрая мерка: "было хуже!" Было хуже, а значит, сейчас совсем легко. И никак не приедается нам повторять: было хуже! было хуже!
Но еще определеннее прочерчивает новую судьбу человека тот душевный перелом, который испытан им при освобождении. Этот перелом бывает разный очень. Ты только на пороге лагерной вахты начинаешь ощущать, что каторгу-родину покидаешь за плечами. Ты родился духовно здесь, и сокровенная часть души твоей останется здесь навсегда, - а ноги плетут куда-то в безгласное безотзывное пространство воли.
Выявляются человеческие характеры в лагере - но выявляются ж и при освобождении! Вот как расставалась с Особлагом в 1951-м Вера Алексеевна Корнеева, которую мы уже в этой книге встречали: "Закрылись за мной пятиметровые ворота, и я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чем?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. Закрылись ворота - и все кончено. Никогда я этих людей не увижу, не получу от них никакой весточки. Точно на тот свет ушла..."
На тот свет!... Освобождение как вид смерти. Разве мы освободились? - мы умерли для какой-то совсем новой загробной жизни. Немного призрачной. Где осторожно нащупываем предметы, стараясь их опознать.
Освобождение на этот свет мыслилось ведь не таким. Оно рисовалось нам по пушкинскому варианту: "И братья меч вам отдадут". Но такое счастье суждено редким арестантским поколениям.
А это было - украденное освобождение, не подлинное. И кто чувствовал так - тот с кусочком этой ворованной свободы спешил бежать в одиночество. Еще в лагере "почти каждый из нас, мои близкие товарищи и я, думали, что если Бог приведет выйти на свободу живым, то будем жить не в городах и даже не в селах, а где-нибудь в лесной глуши. Устроимся на работу лесником, объездчиком, наконец пастухом и будем подальше от людей, от политики, от всего этого бренного мира" (В. В. Поспелов). Авенир Борисов первое время на воле все держался от людей в стороне, убегал в природу. "Я готов был обнимать и целовать каждую березку, каждый тополь. Шелест опавших листьев (я освободился осенью) казался мне музыкой, и слезы находили на глаза. Мне было наплевать, что я получал 500 грамм хлеба - ведь я мог часами слушать тишину да еще и книги читать. Вся работа казалась на воле легкой, простой, сутки летели как часы, жажда жизни была ненасытной. Если есть вообще в мире счастье, то оно обязательно находит каждого зэка в первый год его жизни на свободе!"
Такие люди долго ничего не хотят иметь: они помнят, что имущество легко теряется, как сгорает. Они почти суеверно избегают новых вещей, донашивают старое, досиживают на ломаном. У одного моего друга мебель такая: ни сесть, ни опереться ни на что, все шатается. "Так и живем, - смеются, - от зоны до зоны". (Жена - тоже сидела.)
Л. Копелев вернулся в 1955 году в Москву и обнаружил: "Трудно с благополучными людьми! Встречаюсь только с теми из прежних друзей, кто хоть как-то неблагополучен".
Да ведь по-человечески только те и интересны, кто отказались лепить карьеру. А кто лепит - скучны ужасно.
Однако люди - разны. И многие ощутили переход на волю совсем иначе (особенно в пору, когда ЧКГБ как будто чуть смежало веки): ура! свободен! теперь один зарок: больше не попадаться! теперь - нагонять и нагонять упущенное!
Кто нагоняет в должностях, кто в званиях (ученых или военных), кто - в заработках и сберегательной книжке (у нас говорить об этом - тон дурной, но тишком-то считают...) Кто - в детях. Кто... Валентин М. клялся нам в тюрьме, что на воле будет нагонять по части девиц, и верно: несколько лет подряд он днем - на работе, а вечера, даже будние, - с девицами, и все новыми; спал по 4-5 часов, осунулся, постарел. Кто нагоняет в еде, в мебели, в одежде (забыто, как обрезались пуговицы, как гибли лучшие вещи в предбанниках). Опять приятнейшим занятием становится покупать.
И как упрекнуть их, если, правда, столько упущено? Если вырезано из жизни - столько?
Соответственно двум разным восприятиям воли - и два разных отношения к прошлому.
Вот ты пережил страшные годы. Кажется, ты ведь не черный убийца, ты не грязный обманщик, - так зачем бы тебе стараться забыть тюрьму и лагерь? Чего тебе стыдиться в них? Не дороже ли считать, что они обогатили тебя? Не вернее ли ими гордиться?
Но сколь же многие (и такие не слабые, такие не глупые, от которых совсем не ждешь!) стараются - забыть! Забыть как можно скорей! Забыть все начисто! Забыть, как его и не было!
Ю. Г. Вендельштейн: "Обычно стараешься не вспоминать, защитная реакция". Пронман: "Честно скажу: видеться с бывшими лагерниками не хотел, чтобы не вспоминать". С. А. Лесовик: "Вернувшись из лагеря, старалась не вспоминать прошлого. И, знаете, почти удалось!" (до повести "Один день"). С. А. Бондарин (мне давно известно, что в 1945 году он сидел в той же лубянской камере передо мною; я берусь ему назвать не только наших сокамерников, но и с кем он сидел до нашей камеры, кого я отнюдь не знал никогда, - и получаю в ответ): "А я постарался всех забыть, с кем там сидел". (После этого я ему, конечно, даже не отвечаю.)
Мне понятно, когда старых лагерных знакомств избегают ортодоксы: им надоело лаяться одному против ста, слишком тяжелы воспоминания. Да и вообще - зачем им эта нечистая, не идейная публика? Да какие ж они благонамеренные, если им не забыть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же и слали они четырежды в год челобитья: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший! <С этим они и повалили в 1956 г.: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хотели продолжать с того дня, когда их арестовали.> В чем для них возврат? Прежде всего в восстановлении партийной книжечки. Формуляров. Стажа. Заслуг.
И повеет теплом партбилета
Над оправданной головой.
А лагерный опыт - это та зараза, от которой надо поскорее отлипнуть. Разве в лагерном опыте, если даже встряхнуть его и промыть - найдется хоть одна крупинка благородного металла?
Вот старый ленинградский большевик Васильев. Отсидел две десятки (всякий раз еще имея и пять намордника). Получил республиканскую персональную пенсию. "Вполне обеспечен. Славлю свою партию и свой народ". (Это замечательно! Ведь только Бога славил так Иов библейский: за язвы, за мор, за голод, за смерти, за унижения - слава Тебе, слава Тебе!) Но не бездельник этот Васильев, не потребитель просто: "состою в комиссии по борьбе с тунеядцами". То есть, кропает по мере старческих сил одно из главных беззаконий сегодняшнего дня! Вот это и есть - лицо Благомысла!..
Понятно и почему стукачи не желают воспоминаний и встреч: боятся упреков и разоблачений.
Но у остальных? Не слишком ли это глубокое рабство? Добровольный зарок, чтоб не попасть второй раз? "Забыть, как сон, забыть, забыть видения проклятого лагерного прошлого," - сжимает виски кулаками Настенька В., попавшая в тюрьму не как-нибудь, а с огнестрельной раной. Почему филолог-классик А. Д., по роду занятий своих умственно взвешивающий сцены древней истории, - почему и он велит себе "все забыть"? Что ж поймет он тогда во всей человеческой истории?