Евгения Д., рассказывая мне в 1965 году о своей посадке на Лубянку в 1921-м, еще до замужества, добавила: "А мужу покойному я про это так и не рассказывала, забыла". Забыла?? Самому близкому человеку, с которым жизнь прожила? Так мало нас еще сажают!!
А может быть не надо так строго судить? Может быть, в этом - средняя человечность? Ведь о ком-то же составлены пословицы:
Час в добре пробудешь - все горе забудешь.
Дело-то забывчиво, тело-то заплывчиво.
Заплывчивое тело! - вот что такое человек!..
Мой друг и одноделец Николай В., с кем общими мальчишескими усилиями мы закатились за решетку, - воспринял все пережитое как проклятье, как постыдную неудачу глупца. И устремился в науку - наиболее безопасное предприятие, чтобы подняться на ней. В 1959 году, когда Пастернак еще был жив, но плотно обложен травлей, - я стал говорить ему о Пастернаке. Он отмахнулся: "Что говорить об этих старых галошах! Слушай лучше, как я борюсь у себя на кафедре!" (Он все время с кем-нибудь борется, чтобы возвыситься в должности.) А ведь трибунал оценил его в 10 лет лагерей. Не довольно ли было один раз высечь?..
А вот освободился и Григорий М-з, освободился, снята судимость, вот реабилитирован, вот вернули партбилет (ведь не спрашивают, не поверил ли ты за это время в Иегову или Магомета? ведь не прикидывают, что частицы, может быть, твоих прежних мыслей не осталось за это время, - а на тебе партбилет!) И он возвращается из Казахстана в свой Ж*, проезжает мой город, я выхожу к поезду. О чем же мысли его теперь? Э-э, да не метит ли он вернуться в Секретный или Особый или Спецотдел! Что-то рассеян наш разговор. Больше он не пишет мне ни строки...
Вот Ф. Ретц. Он сегодня - начальник жилконторы, он еще и дружинник. Очень важно рассказывает о своей сегодняшней жизни. И хотя старой он не забыл - как забыть 18 лет на Колыме? - о Колыме он рассказывает как-то суше и недоуменно: да действительно ли это все было? Как это могло быть?.. Старое сошло с него. Он гладок и всем доволен.
Как вор завязывает, так забывает и эрзац-политический. И для этих завязавших становится мир снова удобным, нигде не колющим, не жмущим. Как раньше казалось им, что все сидят, так теперь им кажется - никто не сидит. Осеняет их и прежний приятный смысл Первого Мая и Октябрьской годовщины - это уже не те суровые дни, когда нас особенно глумливо обыскивали на холоде и особенно плотно набивали нами камеры лагерной тюрьмы. Да зачем так высоко брать? - если днем на работе главу семьи похвалит начальство - вот за обедом и праздник, вот и торжество.
Только в семье иногда бывший мученик разрешает себе побрюзжать. Только тут он иногда помнит, чтоб его больше ласкали и ценили. А выходя за порог, он - забыл.
Однако не будем так беспреклонны. Ведь это общечеловеческое свойство: от опыта враждебного вернуться в свое "я", ко многим своим прежним (пусть и не лучшим) чертам и привычкам. В этом остойчивость нашей личности, наших генов. Вероятно, иначе человек тоже не был бы человеком. Тот же Тарас Шевченко, чьи растерянные строки уже были приведены <Часть III, гл. 19.>, через 10 лет пишет обрадованно: "ни одна черта в моем внутреннем о5бразе не изменилась. От всей души благодарю моего всемогущего Создателя, что Он не допустил ужасному опыту коснуться железными когтями моих убеждений".
Но как это - забывают? Где б научиться?..
"Нет! - пишет М. И. Калинина, - ничто не забывается и ничто в жизни не устраивается. И сама я не рада, что я такая. И на работе можно быть на хорошем счету, и в быту бы все гладко, - но в сердце точит и точит что-то, и бесконечная усталость. Я надеюсь, вы не напишете о людях, которые освободились, что они все забыли и счастливы?"
Раиса Лазутина: "Не надо вспоминать плохого? А если нечего вспомнить хорошего?.."
Тамара Прыткова: "сидела я двенадцать лет, но с тех пор уже на воле одиннадцать (!), а никак не пойму - для чего жить? И где справедливость?"
Два века Европа толкует о равенстве - а мы все разные до чего ж! Какие разные борозды на наших душах от жизни! - одиннадцать лет ничего не забыть - и все забыть на другой день...
Иван Добряк: "Все осталось позади, да не все. Реабилитирован, а покою нет. Редкая неделя, чтобы сон прошел спокойно, а то все зона снится. Вскакиваешь в слезах или будят тебя в испуге".
Ансу Бернштейну и через 11 лет снятся только лагерные сны. Я тоже лет пять видел себя во сне только заключенным, никогда - вольным. Л. Копелев через 14 лет после освобождения заболел - и сразу же бредит тюрьмой. А уж "каюту" и "палату" никак наш язык не проговорит, всегда - "камера".
Шавирин: "На овчарок и до сих пор не могу смотреть спокойно".
Чульпенев идет по лесу; но уже не может просто дышать, наслаждаться: "смотрю - сосны хорошие: сучков мало, порубочных остатков почти не сжигать, это чистые кубики пойдут..."
Как забыть, если ты поселяешься в деревне Мильцево, а там едва ли не половина жителей прошла через лагеря, правда за воровство больше. Ты приходишь на рязанский вокзал и видишь три выломанных прута в ограде. Их никто никогда не заделывает, как будто так и надо. Потому что именно против этого места останавливаются Столыпины - и сегодня, и сегодня они останавливаются! - а к пролому подгоняют задом воронок, и зэков перегоняют в эту дырку (так удобней, чтобы зэков не вести через людный перрон). - Выписывают тебе путевку на лекцию (1957) из всесоюзного общества по распространению невежества, и путевка оказывается в ИТК-2 - женскую колонию при тюрьме. И ты идешь на вахту, и в волчок выглядывает знакомая фуражка. Вот с гражданином воспитателем ты проходишь по двору тюрьмы, и понурые дурно одетые женщины все первые здороваются с вами заискивающе. Вот ты сидишь в кабинете начальника политчасти, и пока он тебя тут развлекает, ты знаешь: там сейчас выгоняют из камер, подымают спящих, на индивидуальной кухне котелки вырывают из рук - а ну-ка, лекцию слушать, быстро! И вот согнали их полный зал. И зал сыр, и коридоры сыры, и еще сырее наверно камеры - и несчастные женщины-работяги всю мою лекцию кашляют застарелым, глубоким, гулким, то сухим, то раздирающим кашлем. Одеты они не как женщины, а как карикатуры на женщин, молодые - угловаты, костлявы, как старухи, все измучены и ждут конца моей лекции. Мне стыдно. Как хотел бы я раствориться в дым и исчезнуть. Как хотел бы я вместо этих "достижений науки и техники" крикнуть им: "Женщины! до каких же пор это будет?.." Мой глаз сразу отличает несколько свежих, хорошо одетых, даже в джемперах. Это - придурки. Вот на них остановиться взглядом и, не слушая кашля, можно очень гладко прочесть всю лекцию. Они глаз не спускают, так слушают... Но знаю я, не словам они внемлют, не космос им нужен, а - редко видят мужчин, вот и рассматривают... И я воображаю: сейчас отнимут у меня пропуск, и я останусь тут. И эти стены, всего в нескольких метрах от известной мне улицы, от известной троллейбусной остановки, перегородят всю жизнь, они станут не стенами, а годами... Нет, нет, я сейчас уйду! я за сорок копеек доеду в троллейбусе и дома буду вкусно обедать. Но хоть не забыть: они-то здесь все останутся. Вот так же будут кашлять. Годами кашлять.
В годовщины своего ареста я устраиваю себе "день зэка": отрезаю утром 650 хлеба, кладу два кусочка сахара, наливаю незаваренного кипятка. А на обед прошу сварить мне баланды и черпачок жидкой кашицы. И как быстро я вхожу в старую форму: уже к концу дня собираю в рот крошки, вылизываю миску. Возощущения встают во мне живо!
А еще вывез и храню свои лоскуты-номера. Да только ли я? Как святыню, покажут тебе их - в одном доме, и в другом.
Иду как-то по Новослободской - Бутырская тюрьма! "Приемная передач". Вхожу. Полно женщин, есть и мужчины. Кто сдает передачи, кто разговаривает. Это отсюда, значит, шли нам передачи! Как интересно. С самым невинным видом подхожу читать правила приема. Но сметив меня орлиным взглядом, ко мне быстро идет мордатый старшина. "А вам что, гражданин?" Учуял, что не передача тут, а подвох. Значит, пахну я все-таки зэком!
А - посетить умерших? Тех, своих, где должен был и ты лежать, проколотый штыком? А. Я. Оленев, уже старичок, поехал в 1965 году. С рюкзаком и палочкой добрался до бывшего сангородка, оттуда - на гору (близ поселка Керки), где хоронили. Гора полна костей и черепов, и жители сегодня зовут ее костяной.
В далеком северном городе, где полгода ночь, а полгода день, живет Галя В. Никого у нее в целом мире нет, а то, что "домом" называется - шумный гадкий угол. И отдых ее: с книгой пойти в ресторан, взять вина, то отпить, то покурить, то "погрустить о России". Любимые ее друзья - оркестранты и швейцары. "Многие, вернувшись оттуда, скрывают прошлое. А я своей биографией горжусь".
То там, то здесь собираются в год раз товарищества бывших зэков, пьют и вспоминают. "И странно, - говорит В. П. Голицын, - что картины прошлого встают далеко не только мрачные и тяжелые, а многое вспоминается с теплым хорошим чувством".
Тоже свойство человека! И не худшее.
"А буква у меня в лагере была - Ы, - восхищенно сообщает В. Л. Гинзбург. - А паспорт мне выдали серии "ЗК"!
Прочтешь - и тепло становится. Нет, честное слово, как выделяются среди многих писем - письма бывших зэков! Какая незаурядная жизнестойкость! А при ясности целей - какой бывает напор! В наше время, если получишь письмо совсем без нытья, настоящее оптимистическое - то только от бывшего зэка. Ко всему на свете привыкшие, ни от чего они не унывают.
Горжусь я принадлежать к могучему этому племени! Мы не были племенем - нас сделали им! Нас так спаяли, как сами мы, в сумерках и разброде воли, где каждый друг друга трусит, никогда не могли бы спаяться. Ортодоксы и стукачи как-то автоматически выключились из нас на воле. Нам не надо сговариваться поддерживать друг друга. Нам не надо уже испытывать друг друга. Мы встречаемся, смотрим в глаза, два слова - и что ж еще объяснить? Мы готовы к выручке. У нашего брата везде свои ребята. И нас миллионы!