Гораздо подозрительнее мотивы моего вмешательства: что - я? почему - я, если вовсе не обязан по службе? Нет ли у меня каких-нибудь грязных корыстных целей?.. Зачем я могу вмешиваться, если Партия и без меня все видит и без меня все сделает правильно?
Чтоб немножко выглядеть покрепче, я выбираю такой месяц, когда выдвинут на ленинскую премию, и вот передвигаюсь как пешка со значением: может быть еще и в ладьи выйдет?
***
Верховный Совет СССР. Комиссия законодательных предположений. Оказывается, она уже не первый год занята составлением нового Исправ-Труд Кодекса, то есть кодекса всей будущей жизни Архипелага - вместо кодекса 1933 года, существовавшего и никогда не существовавшего, как будто и не написанного никогда. И вот мне устраивают встречу, чтобы я, взращенец Архипелага, мог познакомиться с их мудростью и представить им мишуру своих домыслов.
Их восемь человек. Четверо удивляют своей молодостью: хорошо, если эти мальчики ВУЗ успели кончить, а то и нет. Они так быстро всходят к власти! они так свободно держатся в этом мраморно-паркетном дворце, куда я допущен с большими предосторожностями. Председатель комиссии - Иван Андреевич Бадухин, пожилой, какой-то беспредельный добряк. Кажется, от него бы зависело - он завтра же бы Архипелаг распустил. Но роль его такова: всю нашу беседу он сидит в сторонке и молчит. А самые тут едучие - два старичка! - два грибоедовских старичка, тех самых,
Времен очаковских и покоренья Крыма,
вылитые те, закостеневшие на усвоенном когда-то, да я поручиться готов, что с 5 марта 53-го года они даже газет не разворачивали - настолько уже ничего не могло произойти, влияющего на их взгляды! Один из них - в синем пиджаке, и мне кажется - это какой-то придворный голубой екатерининский мундир, и я даже различаю след от свинченной екатерининской серебряной звезды в полгруди. Оба старичка абсолютно и с порога не одобряют всего меня и моего визита - но решили проявить терпение.
Тогда и тяжело говорить, когда слишком много есть, что сказать. А тут еще все пришито и при каждом шевелении чувствую.
Но все-таки приготовлена у меня главная тирада, и кажется ничто не должно дернуть. Вот я им о чем: откуда это взялось представление (я не допускаю, что - у них), будто лагерю есть опасность стать КУРОРТОМ, будто если не населить лагерь голодом и холодом, то там воцарится блаженство? Я прощу их несмотря на недостаточность личного опыта представить себе частокол тех лишений и наказаний, который и составляет самое заключение: человек лишен родных мест; он живет с тем, с кем не хочет; он не живет с тем, с кем хочет (семья, друзья); он не видит роста своих детей; он лишен привычной обстановки, своего дома, своих вещей, даже часов на руке; потеряно и опозорено его имя; он лишен свободы передвижения; он лишен обычно и работы по специальности; он испытывает постоянное давление на себя чужих, а то и враждебных ему людей - других арестантов, с другим жизненным опытом, взглядами, обычаем; он лишен смягчающего влияния другого пола (не говоря уже о физиологии); и даже медицинское обслуживание у него несравненно ухудшено. Чем это напоминает черноморский санаторий? Почему так боятся "курорта"? Нет, эта мысль не толкает их в лбы. Они не качнулись в стульях.
Так еще шире: мы хотим ли вернуть этих людей в общество? Почему тогда мы заставляем их жить в окаянстве? Почему тогда содержание режимов в том, чтобы систематически унижать арестантов и физически изматывать? Какой государственный смысл получения из них инвалидов?
Вот я и выложился. И мне разъясняют мою ошибку: я плохо представляю нынешний контингент, я сужу по прежним впечатлениям, я отстал от жизни. (Вот это мое слабое место: я действительно не вижу тех, кто там сейчас сидит.) Для тех изолированных рецидивистов все, что я перечислил - это не лишение вовсе. Только и могут их образумить нынешние режимы. (Дерг, дерг, - это их компетенция, они лучше знают, кто сидит.) А вернуть в общество?.. Да, конечно, да, конечно, - деревянно говорят старички, и слышится: нет, конечно, пусть там домирают, так спокойней нам да и вам.
А - режимы? Один из очаковских старичков - прокурор, тот в голубом, со звездой на груди, а седые волосы редкими колечками, он и на Суворова немного похож:
- Мы уже начали получать отдачу от введения строгих режимов. Вместо двух тысяч убийств в год (здесь это можно сказать) - только несколько десятков.
Важная цифра, я незаметно записываю. Это и будет главная польза посещения, кажется.
Кто сидит! Конечно, чтобы спорить о режимах, надо знать, кто сидит. Для этого нужны десятки психологов и юристов, которые бы поехали, беспрепятственно говорили бы с зэками, - а потом можно и поспорить. А мои лагерные корреспонденты как раз этого-то и не пишут - за что они сидят, и товарищи их за что. <Ну, как вообразить всех этих разнообразных рецидивистов! Вот в Тавдинской колонии сидит 87-летний бывший офицер - царский, да наверно и белый. К 1962-му году он отбыл 18 лет второй двадцатки. Окладистая борода, учетчик на производстве рукавиц. Спрашивается: за убеждения молодости - может быть сорок лет тюрьмы многовато? - И сколько таких судеб, непохожих на другие! Надо же узнать о каждом, чтобы судить о режиме для всех.>
Общая часть обсуждения закончена, мы переходим к специальной. Да комиссии и без меня все тут ясно, у них все уже решено, я им не нужен, а просто любопытно посмотреть.
Посылки? Только по 5 килограммов и та шкала, что сейчас действует. Я предлагаю им хоть удвоить шкалу, да сами посылки сделать по 8 кг - "ведь они ж голодают! кто ж исправляет голодом?!"
"Как - голодают?" - единодушно возмущена комиссия. - "Мы были сами, мы видели, что остатки хлеба вывозятся из лагеря машинами!" (то есть надзирательским свиньям?..)
Что - мне? Вскричать: "Вы лжете! Этого быть не может!" - а как больно дернулся язык, пришитый через плечо к заднему месту. Я не должен нарушать условия: они осведомлены, искренни и заботливы. Показать им письма моих зэков? Это - филькина грамота для них, и потертые искомканные их бумажки на красной бархатной скатерти будут смешны и ничтожны.
- Но ведь государство ничего не теряет, если будет больше посылок!
- А кто будет пользоваться посылками? - возражают они. - В основном богатые семьи (здесь это слово употребляют - богатые, это нужно для реального государственного рассуждения). Кто наворовал и припрятал на воле. Значит, увеличением посылок мы поставим в невыгодное положение трудовые семьи!
Вот режут, вот рвут меня нити! Это - ненарушимое условие: интересы трудовых слоев - выше всего. Они тут и сидят только для трудовых слоев.
Я совсем, оказывается, ненаходчив. Я не знаю, что им возражать. Сказать: "нет, вы меня не убедили!" - ну и наплевать, что я у них - начальник, что ли?
- Ларек! - наседаю я! - Где же социалистический принцип оплаты? Заработал - получи!
- Надо накопить фонд освобождения! - отражают они. - Иначе при освобождении он становится иждивенцем государства.
Интересы государства - выше, это пришито, тут я не могу дергаться. И не могу я ставить вопроса, чтобы зарплату зэков повысили за счет государства.
- Но пусть все воскресенья будут свято-выходными!
- Это говорено, так и есть.
- Но есть десятки способов испортить воскресенье внутри зоны. Оговорите, чтоб не портили!
- Мы не можем так мелко регламентировать в Кодексе.
Рабочий день - 8 часов. Я вяло выговариваю им что-то о 7-часовом, но внутренне мне самому это кажется нахальством: ведь не 12, не 10, чего еще надо?
- Переписка - это приобщение заключенного к социалистическому обществу (вот как я научился аргументировать)! Не ограничивайте ее.
Но не могут они снова пересматривать. Шкала уже есть, не такая жестокая, как была у нас... Показывают мне и шкалу свиданий, в том числе "личных", трехдневных - а у нас годами не было никаких, так это вынести можно. Мне даже кажется шкала у них мягкой, я еле сдерживаюсь, чтобы не похвалить ее.
Я устал. Все пришито, ничем не пошевельнешь. Я тут бесполезен. Надо уходить.
Да вообще из этой светлой праздничной комнаты, из этих кресел, под ручейки их речей лагеря совсем не кажутся ужасными, даже разумными. Вот - хлеб машинами вывозят... Ну, не напускать же тех страшных людей на общество? Я вспоминаю рожи блатных паханов... Десять лет не сидемши, как угадать, кто там сейчас сидит? Наш брат политический - вроде отпущен. Нации - отпущены...
Другой из противных старичков хочет знать мое мнение о голодовках: не могу же я не одобрить кормление через кишку, если это - более богатый рацион, чем баланда? <Только от Марченко мы узнаем их новый прием: вливать кипяток, чтобы погубить пищевод.>
Я становлюсь на задние лапы и реву им о праве зэка не только на голодовку - единственное средство отстаивания себя, но даже - на голодную смерть.
Мои аргументы производят на них впечатление дикое. А у меня все пришито: говорить о связи голодовки с общественным мнением страны я же не могу.
Я ухожу усталый и разбитый: я даже поколеблен немного, а они - нисколько. Они сделают все по-своему, и Верховный Совет утвердит единогласно.
***
Министр Охраны Общественного Порядка Вадим Степанович Тикунов. Что за фантастичность? Я, жалкий каторжник Щ-232, иду учить министра внутренних дел, как ему содержать Архипелаг?!..
Еще на подступах к министру все полковники - круглоголовые, белохоленые, но очень подвижные. Из комнаты главного секретаря никакой двери дальше нет. Зато стоит огромный стеклянно-зеркальный шкаф с шелковыми сборчатыми занавесками позади стекол, куда может два всадника въехать, - и это, оказывается, есть тамбур перед кабинетом министра. А в кабинете - просторно сядут двести человек,
Сам министр болезненно-полон, челюсть большая, лицо его - трапеция, расширяющаяся к подбородку. Весь разговор он - строго-официален, выслушивает меня безо всякого интереса, по обязанности.