Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Февраль семнадцатого 23 февраля (стр. 106 из 222)

Почтенное собрание так и обожглось: хотят ворваться — прямо сюда? прямо на них? Так они ничем не защищены, ни даже депутатской неприкосновенностью?! Хотят войти — это была жутковатая форма.

Но — как выдернутый из этого болота деловым применением — Керенский порхнул и умчался, даже не оглядясь на председателя.

И уже все поверили, что их Керенский — умеет, их Керенский — уладит! Это немного успокаивало, но не снимало большой тревоги: что же им делать? что же решать? Как будто и времени не оставалось.

Сколько раз в этой Думе бывала драматическая обстановка, зачарованное молчание — и страстный голос с трибун исторгал их общую любовь к отчизне, ответственность за народ, их сердечную задетость. Но, кажется, первый раз их задело вот так!

Под гнётом идущей, громящей толпы прения приняли другой характер. Рациональное предложение Милюкова подождать — уже не имело успеха. Бурный кадет Аджемов бурно выступил против своего партийного лидера, что нельзя откладывать, что Дума — сама сила, и должна достойно действовать. А кто-то из центра возражал, что прежде надо узнать намерения толпы: идут ли они продолжать святое дело Государственной Думы или просто громят в пользу немцев? в первом случае это Народ, а во втором чернь. А кто-то сомневался, как это приспособить Думу осуществлять какую-либо власть? И как она может самовольно перенимать её от других властей?

Помрачённый, тревожный, совсем не парадный Родзянко совсем не громко просил, между ораторами, ускорить обсуждение. (Сам он не мог принять решение, и это заседание мешало ему думать).

И наконец — решили. Решили, если это можно назвать решением, решили без голосования, а просто общим сжатием к середине: сохранить единство без различия партий — для того чтобы противодействовать развалу. И из членов Думы создать-таки комитет, но этому комитету не предоставлять заранее никаких полномочий, а там смотреть по ходу событий. Но не будучи полной Думой, они не могли голосовать и выбирать, — а пусть такой комитет составит совет старейшин.

И во всяком случае — никому не разъезжаться из Петрограда! — вот это было ясное пожелание всех ко всем: чтоб оставшимся не оказаться в меньшинстве и всё это расхлёбывать.

На том совещание пока распалось, члены обещали друг другу не уходить и из Таврического. (Но кто-то незаметно уходил).

Совет старейшин гуськом потянулся совещаться в кабинет Родзянки.

А между тем снаружи Керенский (снова бесстрашно не одевшись на мороз) отлично справился с положением. Поставленные им волынцы уже не охраняли дворца, и самих их найти было нельзя, никакого караула не осталось, и во дворец начинали лезть какие-то рожи. Но тут же пробился к нему расторопный энергичный какой-то, представился преображенским унтером Кругловым и объявил, что с командой 4-й роты прибыл после взятия казарм Московского полка — и предлагает взять на себя все караулы Таврического.

До сих пор приходили сбродно — а это была первая организованная команда, — и унтер был, видно, из тех, который для революции не пожалеет родного отца, очень решительно и жестоко смотрели его глаза над крупными скулами. Таких людей надо не отдавать стихии, но ставить на службу, — это Керенский соображал мгновенно, — и тут же звонко назначил начальником всех таврических караулов.

Круглов тотчас поставил четверых на крыльце, а с другими пошёл занимать думский телеграф.

И тут в Керенского вонзилось, — он сам даже не мог понять: это он догадался? или переработался в нём слух, что где-то каких-то министров арестовали? — вонзилось, что пришёл момент арестовывать сильных врагов, которые могли бы помешать ходу взрывных событий. Во Французской делали так! Надо искать кого-то? — надоумить? послать?

Но не успел он додумать, найти, послать, — уже четверо рабочих с винтовками и четверо солдат вели к нему двоих безоружных напуганных юных прапорщиков. Оказалось: напротив Таврического, у главной водокачки городского водопровода, это их был караул, который потребовала снять прибывшая взбунтовавшаяся толпа. Но прапорщики не сняли и сопротивлялись отдаче своего оружия — и вот были приведены как преступники на казнь.

И с тою впивчивостью, перехватчивостью, с которою Керенский входил в свою революционную роль, всю жизнь для него готовленную, всю жизнь писанную для него, — он ещё выпрямился, ещё удлинился, протянул вниз с крыльца повелевающую руку и, даже откидываясь от красоты момента, объявил:

— Господа прапорщики! Я понимаю вас! Но ввиду переживаемых нами событий я приказываю вам: снять караул по требованию рабочих!

Особенность революционной минуты в том, что не надо стараться охватить все стороны вопроса, но — выхватить самую яркую! Не отдаваться сомнениям, что городской водопровод нуждается в охране даже сейчас, — но вырваться навстречу требованиям взволнованных рабочих. В революционную минуту выигрывает и возвышается тот, кто решает мгновенно и ярко!

В два голоса у плача пожаловались юные, что за снятие караула их расстреляют по закону.

И тут же рука повелевающая превратилась в руку милующую, и торжество приказа — в торжество прощения:

— Я, член Государственной Думы Керенский, лично прийму ответственность за это распоряжение. Своею собственной жизнью, — дрогнуло у кадыка, — я гарантирую вам неприкосновенность!

Прапорщики смякли — и уступили.

А Керенский тут же и забыл о них навсегда.

104

Преображенский полк был всеизвестно первый полк русской армии. Это был любимый полк Петра — и уже при петровских ушах звучал его марш. Этот полк возвёл на престол Елизавету. Из царствования в царствование он бывал на первом месте, надежда династии, и не случайно нынешний Государь наследником командовал батальоном именно Преображенского полка. И часть казарм полка и офицерское собрание были — рядом с Зимним дворцом, на Миллионной, — единственная такая близость изо всех полков. (И внутренний коридор соединял их казармы с дворцом).

И хотя сам полк был теперь далеко на Юго-Западном фронте, где понёс жестокие потери, — офицеры запасного батальона, собиравшиеся ныне в этом самом приближённом собрании, кто попал сюда после ранения, а многие — из петербургской публики, избежавшие прежних мобилизаций, а теперь по протекции, — тоже ощущали себя коренными преображенцами, с удовольствием принимая на свои плечи всю эту долгую славу.

Но два дня назад одной роте преображенцев досталось неприятное участие в событиях: стоять цепью у Полицейского моста, никого не пропуская к Дворцовой площади. Правда, и напор толпы сюда был невелик, она от Казанского собора всё время укатывала в другую сторону, — но удалось капитану Скрипицыну ни разу не применить даже угрозы оружием или физической силы, о чём он с гордостью потом рассказывал в собрании.

А вчера — это их, Преображенский наряд арестовывал возмутившихся павловцев, — и офицерам-преображенцам было стыдно теперь.

В собрании у них эти месяцы была атмосфера очень вольная, сошлись такие офицеры, ненавидели императрицу, сочувствовали Думе и реформам. Как многие в петербургской гвардии, они встречали с шампанским известие об убийстве Распутина. И сегодня вполне нестеснительно высказывали своё сочувствие народному движению: ведь народ просит хлеба, как же можно ему противостоять? И не хочется марать репутацию свою и Преображенскую, оказаться в одном ряду с подавителями! (Да кое-кто по-новому вспоминал и неподчинение их 1-го батальона в 1905, отказавшегося занимать дворцовые караулы, расформированного за то, невзирая что когда-то командиром именно этого батальона и числился нынешний Государь). Если полк — первый в России, то тем более надо быть на уровне гражданского сознания. А правительство — призраки.

27-го февраля все офицеры, свободные от нарядов, завтракали в собрании на Миллионной, и уже никто не уходил, ощущая необыкновенный размах событий. Командира батальона Аргутинского-Долгорукова не было, да его никто серьёзно и не воспринимал, а батальонный адъютант поручик Макшеев был в курсе всех сообщений и охотно делился. Ему самому пришлось сегодня и первому получить известия, что две их роты, одна нестроевая, в казармах на Кирочной взбунтовались, и самому же хлопотать-вызывать полковника Кутепова в распоряжение Хабалова на подавление. Макшеев выполнил это всё, но вопреки своей совести и убеждениям. А убеждения полковника Кутепова, не исконного гвардейца, уже были проявлены здесь же, в собрании, они были взглядами слепого служаки.

Итак, создалось необычайное положение: где-то в центре бунта кипела одна часть преображенцев. Другая, вместе с Кутеповым, шла её подавлять. А большинство офицеров батальона сидели здесь, не имея других приказаний, были как бы нейтральны, — и даже те, потрясённые, кто пришли из казарм взбунтовавшихся рот, или ещё не были там и не могли теперь туда идти. Сидели в комнате позади биллиардной и под глуховатый стук шаров обсуждали с горячностью, что же делать? Нельзя же бездействовать. Жажда быть полезным обществу не противоречила жажде продолжить славу своего полка. Были тут и капитаны — Приклонский, Скрипицын, были и совсем молодые, подпоручики Нелидов-лицеист, Рауш-фон-Траубенберг, Розеншильд, Ильяшевич, Гольтгоер.

Надо было понимать, и они понимали: то, что сегодня громыхало и стреляло на улицах, может быть не было грубый бунт, но неосознанная тяга к справедливости и свету, а лучи света шли из Государственной Думы. И как бы использовать этот толчок — и создать ответственное министерство из думцев? Удивлялись, почему военные власти просто не сговорятся с Родзянкой, — и весь ужасный конфликт сразу был бы прекращён. Надо было помочь неограниченной самодержавной власти перейти в конституционную. Но как это сделать?

И рисовалось: а ведь это — та же самая задача декабристов! Опять — декабристов. Она не выполнена и по сей день.

И как их предки декабристы — вывели солдатские команды на площадь и потребовали свободы, — вот так же бы сделать и им?