Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Февраль семнадцатого 23 февраля (стр. 118 из 222)

— Но, Алексан Васильич, и не с пеной же у рта добиваться реформ, как они.

Говорили о разных «них».

Очень прислушливый к суду общества, Кривошеин сколько мог привлекал к обсуждению министерских дел представителей земств и городских управлений (оплачивая их из бюджета), тем вдвигая министерство в общество.

А Риттих суда общества над собою не признавал. Довольно было ему напрячься с продовольственным снабжением, как распространили слух, что он — немец, германофил и искусственно создаёт продовольственные затруднения.

Если сейчас — пошатнётся, и общество потребует его к ответу, — Риттих не признаёт суда такого общества. Он не пойдёт на их суд.

Но к такой крайности и не шло. Волнения в Петрограде — это ничто, вся армия вне. Городские волнения не означают падения государственной власти. Риттих думал не так. Хуже. Их понимания дальше расходились.

Но нужно было ждать дальнейших известий. Длились, тянулись мучительные часы. А пока, между двумя новостями... Вспоминать опять Коковцова? Даже — русско-германский договор 1904 года, исключительно невыгодный для русского хозяйства. Небывалый случай, когда великая страна добровольно надевала на себя экономический аркан. Неудачи нынешней войны во многом тянутся оттуда. И — как Коковцов много лет задерживал развитие России, сберегая мёртвое золото.

И, конечно, Столыпина вспомнили. Чем дальше от него отодвигались годы — тем выше он выступал. Кривошеин внутренне считал себя более государственным человеком, по интеллекту, по охвату обстоятельств. Но такой силы духа, такой силы духа — да, занять бы!

Впрочем он заметил, что рассуждал сейчас много более государственно и отвлечённо, чем встревоженный Риттих. И, хотя не ждал такого худого, но понял и предложил:

— А что, верно, вы, Алексан Саныч, оставайтесь-ка у меня сегодня ночевать. Ко мне не явятся, а к вам домой, смотри, пожалуй...

И Риттих сразу согласился.

Смеркалось — и ярче отдавались в воздухе грозные отблески пожара. И дым тянуло над Сергиевской.

Как конец света.

Уговорил гостя — уже сейчас пойти и прилечь. Понадобятся ещё и силы и сон.

А сам — ходил и ходил по кабинету диагональю, промеченной по ковру. То стоял завороженный перед пожаренным окном. То опускался в угол дивана.

А не больше ли всех и виноват он сам? Почему он не брал премьерства, когда протягивал царь? Ведь он всё понимает и умеет лучше других — отчего же не брал? Вот и вывел бы Россию. Всё в колебаниях — брать, не брать — упустил приложить свои руки к ходу колеса. Сам себе расчистил дорогу — и не взял.

И — сожаление сжимает, что не направил сам.

И — облегчение, что сорвалось не при нём.

А сейчас, сколько можно охватить, наступала минута неповторимая. Царь — будет вынужден сейчас назначить сильного премьера, настоящего. И Дума — тоже нуждается в таком, но у неё — такого нет.

В этом январе у Кривошеина были тайные сношения с Василием Маклаковым и ещё кое-кем из Блока. И — ясно, что они согласны будут на Кривошеина. И газета Рябушинского вот недавно опять прорвалась: «мы бы согласились на Кривошеина!»

Да, Риттих прав, аппетиты общественности бывают и невыносимы. И кадеты никогда не могли простить Кривошеину, что он на практике так легко и дельно показал вздорность кадетской земельной программы. И всё-таки! Вечное это противостояние — «мы» и «они». Надо когда-то прорвать эту пелену непонимания. И — соединить две стороны русской энергии.

Кажется — этому и пришёл момент.

И Кривошеин, вот, клялся себе, что сейчас, если предложат — уже не будет страшиться, а — возьмёт.

И бремя, и горе, и радость ответственности! — как говорил Столыпин.

После отставки жизнь как остановилась. Эти полтора бездеятельных года были окостенением. Но — есть ещё силы! Есть! И вот — он готов.

И, видит Бог, не для себя, хотя приятно иметь вес и влияние.

А — для России.

Соединить, наконец, «мы» и «они».

Дым и отсветы огня страшно отдавали по Сергиевской.

На письменном столе наклонно стоял портрет Государя, подаренный при увольнении Кривошеина, — в рамке из карельской берёзы, с серебряными украшениями от Фаберже.

Десять лет незабвенной благосклонности.

Но с того дня, как Кривошеин предложил отставку — и Государь не мог скрыть своей радости, — они не виделись больше. В прошлом году ожидался Государь в Минск, в штаб Западного фронта — и Кривошеин уехал из своего Красного Креста, чтоб избежать фальшивой встречи.

А — каково ему сейчас?

Государь, Государь! Зачем вы так отделились?.. Зачем вы ушли в могилёвскую тишину?

118

Как только Гиммер пришёл утром на службу в своё туркестанское управление по мелиорации, чтоб оно засохло, так тут же и прилип к общему телефону, уже никому говорить не давая, да и кто мог узнать столько, сколько он! Он совершил круговую по десятку номеров и снова круговую, и снова, и его нетерпение переходило просто в бешенство, когда телефонистки вяло равнодушно отвечали «занято», «занято» — неужели у них самих кровь не горела!

Узнал, что Дума распущена — и не разошлась по роспуску. Да это одно уже составляло какой революционный шаг! А то, что Литейная часть, средоточие казарм и военных учреждений, бастион правительства, — оказалась первым революционным районом?!

Да не наступил ли тот решающий час, для которого работали поколения?..

Все служащие, побросав работу, обступили Гиммера в кабинете начальника (начальник был в отъезде) и жадно хватали головокружительные новости, которые он им бросал в перерыве между разговорами.

Но обзвонены были все, кто только можно, — и пребывать дальше за служебным столом казалось просто издевательством. И так, не начав никаких занятий, Гиммер пошёл бегать, смотреть революцию.

Однако на Петербургской стороне — и сцен-то никаких не было, только люди в избыточном количестве слонялись по тротуарам и присматривались. И Гиммером овладело томление духа от этого жалкого положения оторванного не-соучастника великих событий.

Вернее всего было бы прорываться через мосты. Но слишком явно слышалась стрельба — и в такую минуту озверелые солдаты не пощадят и на мосту. А переходить Неву по льду ещё опаснее — издали подстрелят на снегу, явную цель.

Да разве Гиммер предназначен был идти стрелять или просто драться? Его назначением, его вожделением было — отдать себя революции как силу литературную и как мощного теоретика. Ведь люди, ведь ограниченный потрясённый обыватель, даже если и когда узнают сами события и весь ход, — они всё равно не сумеют их понять и истолковать.

Он думал: что, если сагитировать каких-нибудь солдат захватить типографию — и выпустить бюллетень для всей столицы? Но он не мог быть уверен, что удастся агитация солдат, ещё и самого возьмут на штыки.

Да и не знал он событий с фактической стороны, а они там, за Невой, всё происходили и происходили каждый час.

А вот что! — лучше всего опять отправиться к Горькому: уж у кого-у кого, а у него все новости сойдутся.

Так и есть: и Горький был дома, ещё несколько человек, сидели в столовой, ходили по комнатам, обсуждали, предполагали — и звонили, звонили, звонили за новостями.

Узнали про Временный Комитет Государственной Думы, про захват Выборгской стороны, — а так всё клочки, клочки, эпизоды, ничего цельного, кто там что из окон видел, в центре.

Так что ж, надо самим туда идти? Пойдёмте, Алексей Максимович? А что ж, и пойдёмте, он в усы, неразборчиво.

Но тут пришёл такой слух: пешком через мосты никого не пропускают, а только в автомобилях военного образца. Вот такой, значит, нам и нужен! Стали звонками требовать себе, для Максима Горького, автомобиль из ближней автомобильной роты. Но как раз автомобили и оказались все в разгоне. Обещали попозже.

Пребывали в удручающе томительном ожидании.

Из одного окна от Горького открывалась хорошая панорама, освещённая солнцем, часть Невы, также и Петропавловская крепость. Вот ещё Петропавловская крепость. Там собраны большие силы. Она очень угрожала — могла в любую минуту обрушиться огнём своих пушек на революционную толпу!

Кто-то принёс слух, что с Петропавловки уже обстреляли некоторые автомобили у Троицкого моста.

Вот так и езжай на автомобиле.

От большого пожара на той стороне тянулись клубы дыма над Невой.

Автомобильная рота так и не дала автомобиля, до конца дня.

Да что же, в конце концов — остановим первый попавшийся?

Рискованное предприятие.

Тем временем пришёл Шляпников — пешком с Выборгской. Он побывал в разных местах Петербургской стороны, посещал товарищей, везде движение свободное. Хотел на Васильевский, но на Биржевом мосту солдаты не пропустили, долго препирался, пропускают только чиновников всех ведомств и рангов.

Что ж он сразу с Выборгской стороны да не пошёл по Литейному мосту туда, в пожар, зачем же такой круг?

А Шляпников ничего не знал, поразительно! — ни что мятеж перешёл на Выборгскую, ни что Дума распущена и не разошлась, ни что создан Временный Комитет, вот темнота! Ну посмеёшься над этими большевиками, тетерями.

Ну так что, пошли в Таврический, что ли?

Уже смеркалось.

Пошли, Гиммер со Шляпниковым.

А Алексей Максимыч не пошёл никуда, не пустили его друзья и семейные: ещё погубим нашу литературу!

119

За Николаевским мостом Вероню и Фаню сразу ожидала другая жизнь: за спиною они оставили дремлющий ненавистный царский город — тут вступили в город революции! Как она выглядит, революция, что это такое, революция, — ещё не было понятно, ещё же никогда они и не видели! — ещё на стенах домов и заборов висели те же воззвания командующего Хабалова с призывами к порядку и угрозами — но только что объявление, а нигде не было его ощетиненных полчищ, не охранялись ни другой конец Николаевского моста, ни набережная, ни Благовещенская площадь, — нигде полицейской охраны, редкие их патрули, а в вольно-снующей публике с пестротою озабоченных и радостных лиц было пожалуй повышенное число солдат без строя и команды и много выздоравливающих из госпиталей, в возбуждённом говоре и помахивании повязками.