А тут с Семёновского плаца выезжал грузовик, на нём несколько человек. На выезде приостановился — и оттуда крикнули:
— Товарищ Мария!
Вероника вздрогнула, давно так не звали, посмотрела и при фонаре узнала: Кеша Кокушкин, с Обуховского. А он-то скалился всеми зубами:
— Садись с нами! Товарищи, это партийный работник! Возьмём её!
А там — никто и не спорил, раз место было — отчего не взять, хоть и не партийного. Протянули руки — и вскинули наверх и Веронику, и Фанечку с винтовкой.
А там — и Дахин, оказывается, стоял, и были у него шальные, злые глаза.
И поехали!
И с этого момента началось для девушек ещё что-то новое, необычное, уже самой высшей ступени. Под их ногами всё дрожало, и урчал мотор. На ходу их кидало, то склоняло вперёд, то откидывало назад, то валило на бок, — и удержаться можно было только за борта или друг за друга — за незнакомых, случайных спутников, но вот уже соединённых, в общем зачарованном движении и в общем великом деле. И эти касания и эти сжатия рук передавали всю могучую силу поднявшейся массы. Тут было несколько рабочих, несколько солдат и опять же два студента — но и со студентами не было охоты, ни времени перемолвиться, искать знакомых, узнавать. Если в чём был смысл, то не в тихих словах, но в громких криках, какими не разразишься, если идёшь по тротуару, а отсюда, с грузовика, они рвутся сами, срывая с души весь избыток восторга. Как только дорога становилась ровней, ход равномерней, их не кидало — освобождались руки и вскидывались сами, и махали направо и налево. И так они поздравляли всех-всех-всех идущих по улице, а те снизу поздравляли их!
Куда они ехали — это мог знать один шофёр, но это было и неважно. Зачем — и вообще не было у них вопроса, сама езда и была зачем. Только быстрая колёсная езда, только она и могла сравняться с ходом событий и выразить весь восторг! всю победу! В кузове грузовика не разговаривали друг с другом, но едино дружно выражали общий восторг до охрипа, а если кто кому что и говорил — то тут же и пропадало.
Они сделали излом — а, это было на Владимирский, они вымчались на Невский чуть не давя разбегающихся людей, — а на Невском чуть не столкнулись с таким же грузовиком, идущим от Московского вокзала. Но не столкнулись — тот попридержал, а наш поехал быстрей — и в знак радости, что не столкнулись, и посылая друг другу революционные приветы — наши студенты оба выстрелили из револьверов в воздух — и выстрелами ответил тот грузовик.
И ехали уже по Литейному, и солдаты тоже стали палить из винтовок — в воздух или под верхние этажи высоких домов, — а Фанечка хватала их за плечи, сразу и держась и крича на ухо:
— Хочу! — стрелять! — научиться!
А винтовка её валялась под ногами.
Один студент протянул ей револьвер и показал: она зажмурилась, выпалила и завизжала! Но револьвер пришлось отдать.
Да только выстрелами и можно было передать наружу, кинуть улице свою необъятную радость — уже горла не хватало, Вероня петь затягивала —
Вперёд, без страха и сомненья,
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья... —
ничего не вышло, не подхватили, или слов не знали. А просто — кричали, кто что горазд.
На Литейном было много народу, солдаты бегали кучами, ехать пришлось помедленней. Тут проехали мимо большого выгорающего пожара, раскалённые обвалины и уцелевшие стены светились и пышели, так что и на средину улицы доставало жаром. Тут они впервые друг друга хорошо увидели как днём, своих товарищей по поездке, спутников по этой сверхсчастливой безумной езде, — и все друг на друге увидели неописуемую радость освобождения — и взмыло ещё большей радостью. И промчавшись дальше как бы во тьму, между рядками фонарей — они ещё докрикивали друг другу что-то, и Дахин пожал руку Веронике и тоже кричал.
Дорогу они уже и не замечали, её знал шофёр. Куда-то свернули, а, по набережной, зачем-то остановились, а — перед Троицким мостом. Подбежали к ним какие-то трое дядей и стали доказывать, что они важные революционеры, их нужно отвезти в Таврический — смех один. Какие уж такие важные, когда всё победило? И что могло быть важней общего торжества и вот этой их поездки? Все, в четырнадцать или в пятнадцать глоток сразу, они сверху объяснили революционерам — а тем временем шофёр опять затарахтел и поехал.
А пока стояли — один солдат научил Фанечку стрелять из винтовки. А ещё к ним залез один казак. И потом они пронеслись через Троицкий пустынный мост — а навстречу другой автомобиль, и фары бьют в фары, и можно столкнуться, а разминясь благополучно — кричат и стреляют в воздух те и другие, — и понеслись по Петербургской стороне, никто не понимая, куда они теперь едут. Тут картина стала ещё фантастичней — то тьма, то набегающие фонари, то набегающие, то отбегающие косяки людей, то повороты автомобиля — повороты целого города, с его набережными, огнями, и пожарами, — не езда, а танец счастья, счёт которого отбивали в воздух револьверы и винтовки, а казак неистово крутил и вертел саблей над головой, чудом никого не проткнув и не отрубив никому головы.
120
Едва только начались сегодня на петроградских улицах уже самые серьёзные волнения — бьющиеся сердца стали стремиться найти то важное место, где смысл событий должен будет сосредоточиться и направиться. И чьи-то сердца может быть и ошиблись, и повлеклись в орущую, стреляющую, полубезумную толпу, а ведь ясно, что единственным управляющим центром событий могла стать только Дума.
И социал-демократы — Франкорусский, всесторонне инициативный человек, и Шехтер-Гриневич, интернационалист-инициативник, и даже левый инициативник, — независимо друг от друга, в разных частях города, это осознали — и добрались до Думы из первых, часам к двум дня, и порознь проникли внутрь, обойдя стражников разными предлогами, — а уже внутри счастливо встретились и спознались.
Опознали они радостно, что ход рассуждения их верен, и что надо делать что-то — тут. Но пока чувствовали себя здесь — робко, в этих пустых залах с наблещенными полами. Стали в Екатерининском зале позади колонн и тихо разговаривали. Очень легко их могли отсюда и вытурить.
Потом к ним присоединился бундовец Эрлих, с тем же ходом рассуждения. Уже стало веселей.
Потом — экономист Громан, не депутат, но видная фигура в думских кругах, узнал их, подошёл, поговорил. И они чувствовали себя всё более легально.
Затем, отделяясь от общего депутатского движения, стали подходить социал-демократические депутаты, обсудить новости и перспективы. Уже стали пришедшие и вовсе к месту.
И разрастался большой принципиальный разговор: что в том переполошенном смутном состоянии, в которое попадает город, нельзя ожидать инициативы цензовой буржуазной Думы, да и доверить ей нельзя эту инициативу. Что раз, правда, уже началось что-то настоящее, то надо и действовать самим решительно, в духе славных традиций 1905 года. А одна из самых дерзких инициатив того времени, Троцкого и Парвуса, была — Совет рабочих депутатов. Ничто лучшее, более яркое и более уместное, сейчас и в голову не приходило. Замечательно было бы такой Совет рабочих депутатов сейчас и восстановить.
Правда, самих рабочих — где раздобыть? — они там бегали по улицам, но тем более обязанность социалистических интеллигентов была — представить здесь рабочие интересы. Да и как бы можно избирать депутатов от заводов, пока длится всеобщая забастовка, на заводах никого нет.
Нет, вот их собралась инициативная сознательная группа, вот им и объявить себя Советом рабочих депутатов. Хотя бы пока временным.
Надо дерзать, в этом пафос великих моментов!
И лучше всего объявить Совет не в каком-то случайном помещении, которого никто и знать не будет, а именно здесь же, в Думе, куда все будут приходить и интересоваться!
Эврика!
Инициативная группа подбодрялась, уже говорили громче, и не гостями стояли. А тут увидели — валит к ним пополнение: освобождённые из тюрьмы члены Рабочей группы Гвоздев, Богданов, Бройдо и внефракционный интернационалист Кац-Капелинский, тоже освобождённый из тюрьмы, куда посадили его позавчера вечером, с кооператорами.
Гвоздев, правда, был в ошеломлении, и простецкое лицо его выражало, что он не успевает схватить момента. А остальные — уже бодро поворачивались.
Так замечательно! — Рабочая группа! — вот с ними и будет безукоризненный Совет рабочих депутатов! А ещё почётно прибавить Чхеидзе и Скобелева, вот и всё.
Идея стремительно воплощалась.
Пошли к Чхеидзе просить благословения, и добыть им комнату в Таврическом дворце.
Обременённый Родзянко отмахнулся, разрешил им занять в правом крыле комнату бюджетной комиссии.
Да можно было свободно занимать, и не спрашивая: такая наступила в Таврическом неопределённость или растерянность, как-то сразу не стало хозяина, куда-то делись приставы и служители, а какие были на местах — те не вмешивались.
Да тут даже не одна комната оказалась, а две соединённых: 13-я — председателя комиссии, 12-я — самой комиссии, ничего, весьма просторная. С приятностью расселись вокруг большого дубового стола.
Стали рассуждать, с чего начинать. Бумага, чернила, карандаши, телефон — это всё у них теперь было, досталось вместе с комнатой. Но надо было придумать, как им отличаться от цензовиков. Ясно, что — красным революционным цветом.
Да вот что: добыть в хозяйственной части простой красной бязи, рвать её — и вязать себе повязки и банты.
Хор-рошо! Пошли за бязью.
Так, бумага есть, чернила есть — надо писать воззвание к народу?
Но прежде добавить бы сюда еще кого-нибудь, от самых главных заводов? Или просто подыскать подходящих рабочих депутатов: где-нибудь на улицах? Но не расходиться же им для этого из занятого помещения — да в полную неурядицу, суматоху и стрельбу? Личные проходки можно заменить во-первых телефоном, во-вторых вот этим самым Воззванием — и рассылать его со второстепенными лицами.