Итак: «Граждане! — (И зазвенела Французская революция!) — Заседающие в Государственной Думе представители рабочих...»
— И солдат!
Да что уж стесняться? «...и солдат...»
Солдатские массы надо спешить привлечь, да. Они продолжают держаться на улицах революционно — но это пока не проголодаются. А тогда из движущей силы революции могут обратиться в серьёзную для неё опасность. Если же они отправятся питаться к себе в казармы, то это будет распад революционного фронта, да и не попадут ли они там в ловушку? Но и Совет рабочих депутатов не имеет средств и организации, чтобы кормить восставших солдат. (Ещё самим-то успеть сбегать в буфет, он в конце коридора...) А вот что: составить ещё и второе воззвание к населению, чтоб население позаботилось кормить солдат, оказывающихся близ их домов. Отлично?
Для создания такой прокламации, массовой напечатки её, разброса по городу — молодой Совет выделил из себя Продовольственную комиссию, под председательством Франкорусского: если продовольствие вызвало народный взрыв, то чтоб оно его не погасило. Франкорусский пошёл искать ещё свободную комнату, и занял её уже без разрешения.
Тут, откуда ни возьмись, ворвалась комичная фигура: расхлябанный седой мужчина в штатском пальто, свисает кашне, а сверх наискосок, на ремне — офицерская шашка.
Не успели рассмеяться, как узнали — да он сам радостно вслух назывался:
— Я — Хрусталёв-Носарь, не узнаёте?!
И бил себя в грудь.
И ясно было, зачем он пришёл: возглавить их Совет. Ведь он и был — до сих пор не сменённый председатель разогнанного Совета рабочих депутатов Девятьсот Пятого года. И его явление означало, что он претендовал председательствовать тут.
Но это было уже слишком! — вовсе он тут не нужен, и с какой стати, и откуда он взялся? Да он разве не за границей? Да, он 10 лет провёл в Париже, в революционном отношении вёл себя сомнительно, — а полгода как вернулся, и печатался в «Новом Времени», сел по уголовному делу — а сегодня, значит, освободили, и вот явился.
Ну нет, ещё чего! Новые советчики просто игнорировали, просто не замечали и не приглашали Носаря к столу.
Но кто ещё появился, тоже удивив, — Нахамкис-Стеклов! Удивив, потому что последние военные годы он совсем отошёл от революционных интересов: оторвался ото всех связей с товарищами, служил в Союзе городов спокойно, под своим именем, жена его держала на Большой Конюшенной институт красоты, сам, как цензовый обыватель, расхаживал в лучших костюмах — и сейчас в таком, и в пальто модном, вот не ждали его здесь сейчас. Он был дороден, высок, крупноголов, широк в плечах, рыжебород, красив, держался гордо — ему в Таврический и прокрадываться было не надо, его конечно пропустили как члена Думы.
И вот — нашёл тут их. И не ворвался носарёвским шальным порывом — но вступил основательным хозяйским шагом, основательно оглядел присутствующих, и по углам, не затаился ли где кто, — прошагнул к дубовому овальному столу, сел — и сразу его место стало как бы председательским:
— Так, товарищи. И что же решаем делать? — Голос тоже у него был сильный, сочный, в подлад к его дородности.
Тем временем Капелинский мыслил остро-революционно: надо думать прежде всего о военных действиях! Надо собирать Штаб Революции, тут же, при Совете рабочих депутатов. А для этого надо найти хотя бы двух-трёх если не военных, если не офицеров, то хотя бы... И судорожно перебирали кандидатуры.
Ба! Да Масловский, он же Мстиславский! Известный даже и властям эсер, на время реакции устроился служить библиотекарем Академии Генерального штаба. Правда, не офицер, но по роду работы почти как офицер. Да вообще отлично мог бы догадаться и прийти сам, ведь Академия в трёх кварталах от Думы. Но не заявляется.
Сперва телефон долго не отвечал, но Капелинский всё крутил ручку. Наконец — там взяли. Он! И Капелинский, почти подпрыгивая перед настенным телефоном, и — туда, в трубку:
— Сергей Дмитрич! Ну, дождались?! Кажется, дождались? Скорей, скорей идите к нам! Таврический, комната 13! Или хотите — пришлём за вами автомобиль? У нас уже и автомобили есть!..
*****
ТЫ МНЕ ДАЙ ТОЛЬКО НА ВОЗ ЛАПКУ ПОЛОЖИТЬ, А ВСЯ-ТО Я И САМА ВСКОЧУ
*****
121
Ото всего, что творилось вчера и сегодня, Вадиму Андрусову собственная жизнь стала казаться каким-то головоломным спектаклем. До вчерашней стрельбы на Невском была просто служба, к которой за последние месяцы он как-то всё-таки привык. Вчера эта несчастная стрельба всё сдвинула: весь вечер потом в батальоне и отлучавшись в город ему пришлось оправдываться, что павловцы не первые начали стрелять в воскресенье, что их вынудили лукавой пулей, — но кто полностью ему поверил, был только друг его Костя Гримм. (Так и Косте же надо было встречно поверить, что он в субботу обедал у сумасшедшего Протопопова — так-таки и сидел за столом!) Эта обожжённость от неспособности оправдаться уже сдвинула в Андрусове все чувства.
Ночевал он в своей казарме, в учебной команде, на Царицынской улице, позади Марсова поля — и ещё неизвестно было, не взбунтуется ли ещё раз 4-я походная рота по соседству, в Конюшенных казармах, не придётся ли ночью или утром в понедельник против неё выходить.
Но и ночь и утро прошли спокойно, хотя утром слышалась пальба с Литейной стороны. А потом Андрусова вызвали — и приказали срочно: идти на гауптвахту и освободить узника барона Клода, да и всех, кто там сидит. Гауптвахта была по ту сторону Марсова поля, всё пересечь, близко к мятежным кварталам, потому наверно и освобождали. Барона Клода Андрусов немного знал со стороны и понаслышке, вид его был совсем не баронский и даже не гвардейский, мозглявый, чёрный, корявый, а известен был даже в Павловском полку выдающимся пьянством и сейчас сидел на гауптвахте за дебоширство.
Хотя уже близок был шум и стрельба, караул гауптвахты держался взаперти. Скомандовал Андрусов всё распахивать и выпускать. Открыли четыре карцера и всех выпустили. Солдаты, пришедшие с Андрусовым и которые тут раньше толпились несколько, — подхватили барона Клода на плечи, сами же смеясь, ибо всё понимали, а кто-то подкрикивал, что он жертва царского режима, — и так пронесли его шагов двадцать, потом ссадили.
Один эпизод за другим как будто рассвобождал в голове какие-то скрепы, стяга, запреты, и это освобождение с гауптвахты тоже, ошеломившее караульную команду, но и самого Андрусова. Ото всех сдвигов и беспокойств он как будто стал пьяноват, хотя ничего не пил, как-то ногами облегчённее шлось, и облегчённее мыслилось.
Потом несколько часов провели в казарме, почти обычных, только без учения, — а потом спектакль возобновился, когда Павловский батальон, без 4-й роты, вдруг был торжественно построен с оркестром — и под музыку пошёл на Дворцовую площадь. В музыке и была главная ирреальность, когда, кажется, всему городу было никак не до музыки.
И на Дворцовой площади было всё торжественно — сперва. Вылетал в санях генерал Занкевич, держал горячую речь, и это тоже было как продолжение спектакля. И такое было настроение, что сейчас куда-то и двинутся.
Стояли преображенцы, измайловцы, ещё какая-то рота.
Затем подошла в своём чёрном рота гвардейского экипажа.
Подошло немного егерей.
Подъехало две батареи.
Собралось войско большое, но с тех пор как уехал Занкевич — ни один офицер больше не подскакивал ни с каким приказанием. Собралось войско на снежной площади, в полукарре вокруг Александровской колонны — и вот, стояли на морозе за получасом получас. А солнце всё спускалось.
Офицеры-павловцы похаживали, спрашивали у соседей и друг другу передавали — что же к чему? И отвечалось совсем непонятно и вразнобой: будет ли действие и какое? И какое нужно?
И нападать — тоже на них никто не нападал. Ниоткуда не высовывался ни враг, ни друг, ни даже из тысячи окон Главного Штаба не смотрели на них, может быть только досужие лакеи из Зимнего дворца.
И вдруг — гвардейский экипаж, что-то узнав или решив и никому не сказавши, с матросским презрением к сухопутью — повернулся, вырвал свою чёрную колонну из карре — и ушёл через Невский, на запад, туда, в свою сторону.
И все ряды как-то замялись: холодно, не кормят, чего держат? Солдаты ворчали почти вслух.
Но не доводя до беды, пришёл приказ батальонного. Павловцы повернулись, изогнули левым плечом вперёд и, уже без музыки, пошли в раскрытые для них решётчатые главные ворота Зимнего дворца. Андрусов и это воспринял как продолжение необыкновенного спектакля.
По размаху дворца ворота казались совсем узкими, даже непонятно было, куда они вберут три тысячи павловцев. Но, не торопясь, входили, входили и все исчезали там.
И Андрусов, как несбывшееся дитя искусства, обрадовался, что сейчас их поведут какими-то дивными залами, всегда закрытыми для публики, и он увидит интерьеры, не доступные даже для профессоров Академии Художеств.
Интерьеров таких не открылось ему, однако. Уже и двор был домовый, а не дворцовый, и тем более — сводчатые толстостенные широкие коридоры, по которым дальше их повели (а как натоплено здесь хорошо!), — и даже простые солдаты умеряли шарканье сапог в уважение к значимости этих камней: и последний простачок понимал, что допущены они в жилище самого царя!
Но недолга была их заманчивая проходка по первому этажу: завернули их вниз по лестнице, хоть и мраморной, но уже простой домовой, и ширины её не хватало соблюдать строй, все смешались.
И опустились они в огромный подвал — тоже тёплый, но полутёмный, окошки малые кое-где наверху по бокам, а своды окутаны мрачноватыми тенями, и редкие тусклые электрические лампочки. Подвал этот был почти пустой, редко где скамьи, а так — более ничего (и ни винных бочек), только капители поддерживающих столпов.
Раздались, отдаваясь сдавленным эхом, призывы-команды по ротам, затем по взводам, шаркало множество сапог, гудели голоса, пристукивали винтовки, — а что дальше? Не стоять же было тут, хоть и «вольно», — значит садись, на чём стоишь. Впрочем, и камни здесь были не очень холодные, через шинель сидеть можно.