Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Февраль семнадцатого 23 февраля (стр. 122 из 222)

Сели. Необычная такая сиделка — в огромном темнеющем подвале три тысячи солдат, курить не приказано, говорить — и само громко не говорится, а только одно хорошо, что тепло, на этом и отошли. Говорили сдавленно.

В оконца снаружи уже никакого света не шло, а лампочки подвальные редко, и так — много чёрных теней по-за столбами и повдоль стен.

И Андрусова не покидало его сдвинутое полупьяное состояние, и он в шутку обдумывал, как бы ему дерзнуть да пойти бродить по дворцу, посмотреть архитектуру и лепку. Но вот и ему стало передаваться общее стеснение и угрюмость: от низких сводов, от толщины непробиваемых стен, от темноты закоулков, а больше всего — от самих пригнетённых солдат. Сперва, когда сюда пришли, всем казалось хорошо: тепло и сидеть можно. Но посидели полчаса, посидели ещё полчаса — и ничто не менялось, и еды не несли, и не представлялось, чтоб сюда, в эту подвальную тесноту, могли её принести. Надземные окошки стали совсем чёрные, снаружи тоже стемнело. И наверно в солдатских сердцах стал рождаться страх ловушки: что ж, и ночевать тут? Зачем же в эти казематы загнали их? — и держат без смысла и без приказа?

Да не на погибель ли? Да не в отместку ли за вчерашний бунт 4-й роты? Да может, тут их водою затопят? камнями задавят? пулемётами не выпустят? Теперь-то и ребячий ум мог сосмыслить: вчера за бунт — ничего, а сегодня с музыкой сюда — и в казематы загнали как глупеньких, значит — весь батальон сразу в темницу?

Где-то сшепталось, передалось, погромчело — и вдруг объяло всех с несомненностью:

— Братцы! Завели нас!

— Братцы — на погибель!

— Порушат!

— Подушат!

И — кричал ли какой офицер поперёк (Андрусов не кричал) — уже его и не слышали. Поднялся гомон и крик в тысячи глоток — и вскочила вся масса, стукнув прикладами, — и попёрла по памяти, откуда пришли, — душась и отталкивая, выскочить бы первыми. А голоса отчаянные надрывали:

— Завели-и-и-и!

— На убивство!

И началось — месиво выталкивания, его не то что удержать — а как бы самого не сплющили.

И теснились, и давились, и протискивались павловцы в толпяном страхе: ах, пошли Бог только в этот раз вырваться! Ещё разик в ненаглядные наши казармы вернуться — а уж там мы знаем, что делать!

122

Командир Самокатного батальона полковник Иван Николаевич Балкашин в момент нападения толпы не был в батальоне и прибыл позже, когда раненые уже были отвезены в госпиталь и там Елчину вынимали кортик из спины.

В батальоне было 10 рот: две уже сформированных, готовых к отправке на фронт, четыре боевых на формировании и четыре запасных. Они располагались тут по баракам (всё расположение, и бараки и забор, были деревянные, простреливаемые), и тут же было 6 пулемётов, а ещё 8 — на батальонном складе. Неудобство и уязвимость расположения была та, что оружейный склад, все гаражи батальона и канцелярия его находились отсюда больше чем за версту, в начале Сердобольской улицы у станции Ланская.

Балкашин стал обходить роты на занятиях. Уже все знали о нападении и кипели, и не было надобности много убеждать, что толпа действует как нельзя лучше на руку немцам. В каждой роте Балкашин просил, что надо поддержать порядок, и все в один голос кричали: «Поддержим! Поддержим!»

Да и его самого любили, он знал.

Тотчас он назначил две роты дежурными, приказал им выйти и стать поперёк Сампсоньевского проспекта, фронтом в противоположные стороны — но стараться удерживаться от открытия огня, а улаживать мирным порядком.

Каждые два часа он эти роты сменял.

Долгое время толпа больше не подступала. Балкашин имел время получить много патронов с Сердобольской улицы, вооружить всех и особенно пулемётную команду.

Правда, из высоких фабричных корпусов понедалеку хлопали иногда одиночные выстрелы, на которые трудно было отвечать, неизвестно куда.

Первые часы ещё была телефонная связь со штабом Округа, но оттуда Балкашину не могли решительно ничего приказать, ни посоветовать. Что делать верно — он должен был сам тут, по обстановке, понимать.

А понимал Балкашин, что его маленькая часть, заброшенная в самую глубь и даль рабочего района, да ещё находясь в деревянных бараках, при всём своём боевом духе не могла принять бой со здешними десятками тысяч, уже значительно вооружённых. Он мог только стараться продержаться дольше до подмоги, а для этого больше угрожать, чем стрелять.

К концу дня из штаба Округа никто не отвечал вовсе, когда и была связь с другими телефонами.

Потом прервалась — перерезали? — и всякая телефонная связь с городом. Самокатный батальон, ещё утром в столице своей родины, вдруг оказался окружённым десантом в неприятельской стране.

Перед темнотой огромные толпы двинулись на батальон с двух сторон Сампсоньевского. Они напирали на дежурные выставленные роты, кричали, агитировали, но не стреляли — и тем более не могли стрелять в толпу самокатчики. Им доставалось только отступать.

Тогда, чтоб не допустить толпу ворваться во двор, Балкашин выдвинул на оставшийся кусок проспекта ещё одну роту и стал стрелять залпами в воздух.

Толпа остановилась.

Но и держать так роты дальше и в темноте становилось бессмысленно. Он постепенно завёл всех во двор, оставил за воротами дежурный взвод, а во дворе против входа поставил пулемёты.

Теперь толпа свободно соединилась, разлилась и двигалась по Сампсоньевскому, а самокатчиков трогать остерегалась. Однако зубоскалили, кричали, агитировали убивать офицеров.

А попозже должна ж была толпа разойтись — и так надеялся Балкашин с батальоном перебыть ночь.

Готовил он двух разведчиков из учебной команды — выпустить их, когда станет поглуше и темней, — чтобы шли через взбаламученный город в штаб Округа и получили бы указание, что делать дальше.

Поодаль на проспекте толпа разводила костры и ставила, видно, заставы.

Но рано успокаивался Балкашин. Задами, через снежные пустыри, задворки и переулки, пришли писари с Сердобольской: нахлынула толпа туда (а он рассчитывал — не найдут, охранить — не имел двух сил), смела часовых, разгромила гаражи — и увела все грузовики и мотоциклеты! (Да ведь как ухитрились увести! ни один мотоцикл по Сампсоньевскому не прошёл, тут бы заметили, догадались). А денежного ящика там толпа не нашла и до оружейного склада не добрались.

Ничего не оставалось, как послать и туда около роты.

Вызвал поручика Вержбицкого и двух подпоручиков.

123

А в Москве ничего особенного не происходило. И московские газеты были самые обычные. И не вывешено никаких чрезвычайных агентских телеграмм. Но редакции газет, то одна, то другая, получали сногсшибательные частные телефонные сообщения из Петрограда — и тотчас каждый такой телефон размножался по Москве двадцатью передачами к знакомым, а те звонили дальше или им звонили из других мест, а тем временем из Петрограда подоспевали ещё новые сообщения — и всё это закручивалось в живительно-будоражащий клубок. Даже если не верить половине этих телефонных известий, то и то было сверхдостаточно!

А Сусанна Иосифовна, утром посещая знакомых больных, потом среди дня в магазинах, — сперва долго ничего этого не знала, нигде в городе не было никаких признаков. Потом перехватила новостей у знакомых — взяла извозчика скорей домой, вернулась к четырём часам. Давида дома не оказалось, от горничной узнала, что он давно прекратил приём посетителей, и не поехал в банк, много сидел у телефона, а теперь уехал в адвокатский клуб, не обещав и к обеду вернуться точно. Звонил и сын из университета, что — новости! новости! — они со студентами обсуждают, и его тоже пока не ждать.

И радостное это ожидание великих событий, может быть падения извечных цепей? — опалило Сусанну! И она — тоже прильнула бы теперь к телефону, если бы горничная не доложила ей, что ещё утром звонил полковник Воротынцев — и будет звонить после четырёх.

Что делать? Обязательство было взято, кто же мог предвидеть, что так всё взвихрится? Надо было принимать полковника, и даже сразу сейчас, пока Давида нет, Давида этот визит будет раздражать. Так что и телефона надолго занимать неудобно, вот горе.

Сердечные законы не слушают общественных событий. Они — настойчивей. Вот-вот придёт — и надо сосредоточить чувства, окунуться в разлад этих супругов. Такой разговор — это сложный тактический бой, и за свою доверительницу Сусанна должна провести его наилучше.

Хотя её тяготила избыточная доверенность к ней Алины и вся эта возложенная миссия — но сама Алина как незрячая, всё невпопад, и как не помочь ей в такую тяжёлую минуту?

А как — помочь? Все эти семейные посредничества — совершенно ведь бесцельны: ни один случай не похож на другой, и никакого безошибочного совета не может дать сторонний человек. Да на советах и не выкарабкаться, это всегда долго, сложно, в сердечных крушениях только сами тонущие могут себя спасти. Уж если не мудрость нужна, так хоть ясное видение, — Алина же и всегда повышенно сосредоточена на себе, а сейчас — только всё упорствует, что муж её боготворит, всё отсылает к его письмам. А в них-то и поражает, будто написаны не живой, своей женщине, а женщине вообще. Да не только. В ту встречу осенью Сусанна перехватила взгляды тревоги его или неловкости за реплики жены. Но есть и противоречие между видом его нелакированным, схваченным боями, видом решимости и быстрых глаз, — и расслабленным поведением во всей этой истории. Как будто не укреплён новой привязанностью.

Впрочем Сусанна знала за собой тонкие щупальцы чувств, опережающие то, что прямо высказывается, — она надеялась хорошо разглядеть собеседника.

Однако он всё не звонил и не звонил. И Сусанна Иосифовна с облегчением поняла, что и не позвонит.

И когда на руке её, на часах-браслетике (такие входили теперь в моду) показало без десяти пять — Сусанна прочно села за телефон, заглатывая, заглатывая новости, пусть противоречивые, и потом сообщая их близким знакомым.