При всех противоречиях — совершалась в Петрограде некая поэма! И уже назад, без следа и без рубца, не могла так просто схлынуть!
И — не заметила, сколько просидела — может быть час, может быть два. Сына всё не было, а Давид вернулся — дико-радостно возбуждённый — как ураган внёс с собою! Что творится! Что творится! Обедать? — ну давай наскоро.
Сусанна надавила грушу звонка кухарке.
— В Петрограде — революция, вот что! — отрубливал ладонью Давид. — Государственная Дума — отказалась разойтись, это гениально! В Петрограде революция, Зусенька! — и обнял её, целовал.
И тут же покинул, что-то ища, она за ним в кабинет.
— В общем — до каких пор будем рабски ждать? История не делается помимо нас, а только нами! Допустимо ли бездействовать, когда другие совершают за нас? Неужели мы их не поддержим? Неужели мы не взорвём нашу глухую Москву?!
У них решено: сегодня вечером в городской думе собираются гласные, не все конечно, но прогрессивное крыло, — так вот с ними и другие прогрессивные деятели Москвы, с известными именами. И Давид — идёт! Конечно, раскачать на поддержку всю городскую думу — невозможно, слишком много болота, реакционный избирательный закон сказывается. Да и эти, кто соберутся, — мастера горячо поговорить и разойтись, это тоже ничто. А надо — как-то себя конституировать в виде зачатка новой власти, явочным порядком. Конечно страшно! В ещё ничуть не изменившейся Москве по одним только телефонным сообщениям из Петрограда — перешагнуть и объявить себя революционерами! Но к этому шло развитие десятилетий! Комитет? Очевидно. Но сейчас начнут трусливо предлагать: общественный комитет, временный комитет, какие-нибудь самоуничижительные названия. А надо набраться смелости — и перейти рубикон невозвратно. И Корзнер решил произнести речь и полыхнуть предложением:
— Комитет Общественного Спасения!
Его глаза сверкали неукротимо. Приподнял руку в кулаке.
Мужество, мужество! — вот что любила Сусанна.
124
В 1-м и 2-м кадетских корпусах в эти дни была корь, а в морском корпусе Его Императорского Высочества Наследника Цесаревича — не было, и на субботу-воскресенье юных кадетов-гардемаринов отпускали, как обычно, в город. В воскресенье вечером, когда они вернулись из отпусков и уже спать легли, — прозвучал горн и созвал их на построение в зал. Им объявлено было, что Государь повелел прекратить городские волнения, и тут же стали назначать караулы для охраны от толпы их огромного здания на Васильевском острове между Невой и Большим проспектом. Караулы получали винтовки и настоящие патроны, которых большинство ещё не держало и в руках. Вахт, сменяемых по 4 часа, потребовалось так много, что ставили и малышей.
Однако ночью не случилось вообще ничего. И день понедельник долго проходил спокойно: на улицах вблизи не видно было никаких толп, и наряд Финляндского полка перегораживал Николаевский мост. Но после трёх часов дня кадетик Горидзе со своей вахты на набережной стороне с ужасом увидел, как целые черно-серые толпы вооружённых людей пошли сюда — сперва по льду, а потом и через мост. И из первых же зданий по набережной стоял Морской корпус.
Караулы кадетов вошли внутрь.
Пытались ворваться в ворота и в парадные двери. Кричали, что отсюда в них стреляли пулемёты. Снаружи раздались и выстрелы. Кое-кто из кадетиков ответил тем же. Толпа поняла, что здесь без боя не возьмёшь.
Тогда заявили, что хотят прислать парламентёров.
Для парламентёров отперли дверь — вошла куча солдат и матросов, ударили по голове прикладом вице-адмирала Карцева и схватили его. А в открытую дверь вваливалась и вваливалась толпа.
Учителя и ротные поспешили спасти младших мальчиков, винтовки покидали в холодные печи, ещё куда, — а самих рассадили по классам, будто идут занятия.
Чужие бегали по этажам, искали пулемёты. Раззявили рты на артиллерийские модели столетней давности. В картинной галерее штыками выкололи глаза всем императорам и всем адмиралам. Били, где что попадётся.
И полностью разграбили кухню.
Ушли.
Что ж, стало нечего есть и училище разграблено, и увезен в плен вице-адмирал. По всему видно, что не учиться завтра — и кадетов распустили по домам, без палашей, но в форме.
Горидзе и его приятель К* пробирались через Благовещенскую бушующую площадь, на погонах — вензеля наследника, и развевались ленты с бескозырок: «Его Императорское Высочество». Одна мещанка увидела — и изблизи плюнула мальчишке в лицо.
К* утёрся.
Не знала та женщина, а К* только втайне мечтал, что ещё придётся ему в этой стране стать — адмиралом.
125
У всякой Революции видимо есть такое загадочное свойство: она и придя — не в первую минуту открывает нам всем своё прекрасное лицо. Она может прийти в маске будничности — так что ходит уже по нашей обычной жизни, а мы не узнаём, что Она пришла.
Так было и все предыдущие дни: ну хлебные волненья, ну громят лавки, ну задирают полицейских. Хотя и весело, а только как счастливые эпизоды. Так и вчера, после стрельбы на Невском — хотя и спёрлось гневно в груди, хотелось бить в морду даже не какому-нибудь отдельному начальнику, а самому режиму, и даже вслух обещал не простить им этого, — а как «не простить»? Что надо делать? К вечеру казалось, что вот и опять всё впадает в обычный подлый порядок, вот и подавили.
И вчера вечером Саша, как ни в чём не бывало, пошёл к Ликоне на именины — а там обречён был, среди совсем чужих, быть лишним, и оттого как бы неуклюжим, неудачным, и совсем ненужным Ликоне. Унизительно себя чувствовал. Пытался Ликоне напомнить, какой трагический день, — ей ничего не передалось. Пытался спросить — как же будет между ними? — она вдруг откровенно ответила: «Саша, я — плохая. Ты так и знай, что я — могу изменить».
Эта открытость — и была приобретение вечера. Эта открытость его поразила, ведь так никогда не говорят! Но это признанное скольжение к измене — не отвращение к ней возбудило у Саши, а ещё больше раззарило: совладать с нею! завладеть ею!
Чем невозможней...
А утром — с таким осадком унижения проснулся, — лучше б не ходил туда вчера!
И потащился, как обычно, в своё окостенелое Управление, высиживать нудные часы над бумажками.
И когда по телефону вдруг стали узнаваться первые новости — ещё и тут не в минуту и не в час Саша разглядел, что Революция наконец срывает маску со своего вдохновенного лица.
Но всё-таки он понял это — раньше других. И при обеденном перерыве, не убирая бумаг со стола, выскользнул из своего учреждения, чтоб сегодня в него уже не возвращаться. А может быть — и никогда.
И откуда вдруг — такая нежданная сила народа? И почему вдруг оказался так слаб враг?
И — что теперь делать на улице? Как это — делают революцию? Надо было что-то громить — лучше всего полицейские участки, как самые верные гнёзда режима? Или кого-то присоединять, ещё не восставших? Саша угадывал, что революция — это прежде всего темп, сколько новых сторонников она успеет присоединить к себе за час.
Сердцем, порывом — он был готов, ничего не боясь. Но — шинель, погоны, шашка? опять отрывали его от сокровенного? В глазах всех он сейчас на улице — пёс режима. Что делать? Мчаться к себе на Васильевский и переодеться в штатское? Но мчаться пешком черезо все эти волнения невозможно, да и опасно, во что-нибудь и влипнешь по дороге всё равно. Опять не пускала его военная форма в настоящую жизнь? А нет — увлечь и её туда! Вот так, как он есть — прапорщиком и с шашкой, кидаться в революцию.
А бежало несколько возбуждённых парнишек и несли каждый по винтовке и револьверу. У одного винтовка уже по тротуару волочилась, хоть брось, — прапорщик его и облегчил, перенял. И почему-то поняли они, что он — не против, и за то дали ещё и револьвер, но без патронов.
А дальше он увидел дюжину солдат без унтера, бредущих как попало по мостовой, винтовки у всех по-разному, шинели раздёрганы (и карманы сгружены патронами, и ещё в руках по цинку), — и молодые парни, и постарше, и видно, что растерялись, куда и зачем. Чужого молодого офицера они пропустили глазами как ненужность — а он по вдохновению крикнул им! Крикнул — и первый раз не узнал ни манеры своей, на голоса, откуда сразу так сложилось легко и звонко, как будто он и вырос на командовании — да дело-то было родное:
— Ребята! Куда? Пошли штурмовать!
Он крикнул как имеющий право спрашивать и приказывать — и вдруг сразу поняли и подчинились, отозвались готовно. И первый раз за всю свою военную жизнь Ленартович почувствовал себя настоящим офицером и даже может быть прирождённым.
И весь день потом это личное чувство росло в нём рядом с общим ликующим ощущением Революции. Его изумляло теперь, как он четыре года не знал себя и не догадывался о себе. Даже усумневался прежде, не трус ли, — он забыть себе не мог, как перепугался насмерть, роя лицом картофельные борозды под Найденбургом. Он всюду всегда избегал и уклонялся опасности, в чём мог, да, а потом уловчил и убраться с фронта, но внутреннее чувство всегда говорило, что — нет, не трус, он внутренне знал, а просто — не погибать за чужие интересы, но сберечься от чужой войны к своей. И только сегодня среди свиста бессмысленных ненаправленных пуль и направленных, когда в окна и двери отбивались полицейские, Саша не забыл радостно перед собой, что вот же он нисколько не боится! что он даже весел в этой опасности и ему даже не будет обидно пораниться или убиться в этот весёлый красивый день.
Солдаты быстро стали звать его «наш прапорщик» и слушались так охотно и отзывно, как не слушаются унылых принудительных команд. «С нами прапорщик!» — кричали другим солдатам или публике, и это вызывало крики восторга, и команда их прибывала. Если Саша ошибался в распоряжениях — старшие солдаты не замечали тех команд, сами догадывались, как сделать лучше, — а он всё более ощущал себя подвижным, сообразительным, смелым, усотерённым на свою команду.