В комнате за большим столом уже сидела радикальная партийная публика, но ещё свободные стулья были, и для Гиммера. А над ними всеми сторожливо возвышалась крупная красивая голова Нахамкиса. Вот как? Перебирая возможных лидеров начавшегося движения, о Нахамкисе Гиммер как и позабыл: ну, потому что годы войны он очень себя оглядчиво вёл, таился, сторонясь партийной публики, дискуссий и публикаций, тихо жил на даче на Карельском перешейке. И даже позорно клянчил у царя сменить фамилию, пригладить. Уже думали — он совсем обуржуазился, — а вот?..
Ну что ж, он имеет право. Он — и член Совета Девятьсот Пятого года. И по фигуре, и по замашкам, и по характеру — он будет претендовать на лидерство, конечно. Ну что ж, разделим. Теоретической стези — ему всё равно не одолеть, тут Гиммер ни с кем не сравним.
Но посидел Гиммер немного членом Совета — и стал изводиться: скучно. (А Соколов ещё раньше убежал). Куда до теории — они все были заняты минутной практикой: как набрать депутатов, когда открыть, — и как кормить бродячих солдат, если их не накормить, они сметут и всех нас, надо разыскивать по городу продовольственные склады, обирать их и везти в Таврический, и тогда можно будет сплотить солдат. Вбегали и выбегали Франкорусский, Громан, куда-то слались грузовики.
И пожалуй, они правы, должен был согласиться Гиммер. Обстановка момента такова, что надо сосредоточиться, увы, не на большой политике, как тянуло его по нутру и по специальности. Начинать сразу действовать политически — это только спугнуть буржуазные цензовые круги и помочь неумеренным группам — большевикам, межрайонцам. Да! Нет! Совету надо пока сосредоточиться на технике революции, а ею владеет только революционная демократия, от буржуазии тут не дождёшься.
Но час истории — вот-вот стукнет. Вся демократия пусть занимается техникой, а Гиммер не мог искалечить сам себя. На свою долю он должен был оставить создание передаточного механизма от политики к технике. Сейчас — он хотел бы провести политическую разведку, ориентироваться в настроении буржуазных кругов. Сейчас дело не в Совете, а — в буржуазии. Если даже в умах думской левой, как Гиммер уже понял по первым сотычкам в зальной толпе, ещё и не вентилировался вопрос о взятии революционной власти — то кольми паче должны быть не готовы ни к чему такому буржуазные круги?
Ушёл с Совета, вышел в Екатерининский зал — и вдруг увидел: идёт Милюков!
Не идёт — ходит!
Не ходит — расхаживает! Твёрдой походкой, и с твёрдой посадкой седой решительной головы. Ах, как верно! Казалось бы: отчего не сидеть в удобном кабинете, зачем толкаться в этом беспорядке? А — верно: в такие минуты вождь — должен показать себя: что он — существует, что он — думает за всех. Вот: ходит — и думает. В ожидании какого-то важного часа? события? Среди мелькания и баламутного движения старается выдержать прямую линию, как будто никого не замечая, никого не ища, никого не видя. Если к нему подходили, заговаривали — то он так явно неохотно отвечал, его оставляли. Он должен мыслить и ходить один.
И — какой умный, благородный, респектабельный вид. О, вот с кем Гиммер сейчас хотел бы поговорить! Со всеми его буржуазными ошибками — это единственный великий человек, изо всех цензовых. И они — равны теоретическими умами! Но Милюков этого не знает, они совсем не знакомы, и он не сочтёт подошедшего за личность, не станет разговаривать. Досадно всегда мешает и несолидный, щуплый вид.
И Гиммер — не подошёл. С большим сожалением. А пошёл на разведку — в левое крыло дворца, куда совсем не пёрла пришлая публика, и где оставались властны думцы и их порядки. Но можно было свободно идти, приставы не дежурили.
И даже — прямо в кабинет уехавшего Родзянки. В просторном его кабинете с одной зеркальной стеной, отчего он удваивался, собрались кто хотел и беседовали в разных местах за столами и в креслах. Верхом на стуле, как на коне, сидел разудалый терец Караулов в черкеске и разговаривал с прогрессистом Ржевским. А уж с этим вежливым уступчивым господином Гиммер был слегка знаком — подсел, и стал задавать ему коварные вопросы. Караулов-то всегда за восстание и переворот, был готов и сейчас на всё решительное, но он в Думе выродок и нетипичен для буржуазных кругов. А Ржевский — ни мычал, ни телился, просто совсем не представлял, что теперь будет и надо дальше.
Свободно перешёл Гиммер в соседний кабинет, товарища председателя, Коновалова, очень известного дружбой с левыми. У Коновалова сидел лидер прогрессистов неуёмный Ефремов. Так! Не проверяя знакомства, прямо и строго спросил их: как и кто будет создавать революционную власть?
Чистенький прилизанный толстый мануфактур-советник, в золотом пенсне и ослепительно выбритый, Коновалов только моргнул, моргнул, не понимая, что-то протянул, вежливое однако. А Ефремов, с разлохмаченной бородой, в своё пенсне посмотрел остро-искоса — и только хрюкнул.
Не понимали даже, о чём речь. О, убожество! Да-а-а... Ушёл от них, сильно расстроенный. Значит, наивны были его мечтания заставить буржуазию взять власть? Но если демократии взять на одну себя эту тяжесть — то ведь придётся бороться с объединённым царистско-прогрессивным блоком...
А в Екатерининском всё так же толкались, бродили, маячили (Милюкова уже не было), и солдаты плевали на паркетный пол. Набегал знакомый меньшевик Броунштейн: он только что, по пути сюда, прошёл большую часть города и навидался. По городу — полная анархия, солдаты всё грабят и громят, — и это несомненно погромно-полицейская провокация черносотенных банд, этих солдат безусловно науськивает чёрная сотня — какой для неё случай разгуляться в отсутствие власти! Предводительствуют бандами вне сомнения переодетые городовые! И ещё стреляют с чердаков, чтобы провоцировать толпу на погромы. Броунштейн доказывал каждому, с кем разговаривал, что надо немедленно посылать во все районы группы вооружённых рабочих, давить анархию, пока не начался еврейский погром. Только рабочих, а на солдат полагаться нельзя, это разгульный элемент.
Но где их возьмёшь, вооружённых сознательных рабочих?
Набегал и доктор Вячеслов, тоже меньшевик, левый интернационалист, известный в левых кругах врач, который не прекращал толковать о политике даже во время выстукивания, выслушивания и впрыскивания дифтеритной сыворотки. Вот он тоже был здесь и, на коротких ножках суматошно бегая от одного к другому, от одного к другому знакомому, каждого переполошенно хватал за лацканы пальто или сюртука:
— Слушайте! На Петроград снаружи движутся свежие полки! Мы будем раздавлены! Организуется ли кем-нибудь какой-нибудь отпор? Что делает штаб обороны? Надо сейчас же открывать заседание об обороне революции!
И сказав одному, бежал дальше повторять следующим.
О, чёрт побери! — действительно не стукнул час теории, а нужна была — техника революции. Действительно, положение всей революции и всех их в Таврическом было весьма критическое. Пока они тут, по залам и коридорам, убеждали друг друга — а вся эта лаборатория революции плыла в пустоте, всеобщей анархии и зареве пожаров. Не то что батальона или роты, но даже взвода организованных солдат не было на её защите. Исчезновение офицеров объяснимо, поскольку их целый день разоружали, преследовали, даже убивали, — но вот оно становилось опасным для революции. Сейчас в Таврическом офицеров мелькало немало, но все — или приведены как арестованные, или сбежавшиеся беглецы, — и ни у кого никакой подчинённой команды. А революционные демократы — не обладали никакими военными знаниями. Даже успех восстания по городу — совсем не ясен, придуман, в чём и где уж такая победа? А правительственный паук даже тут, в Петрограде, может быть готовит смертоносный удар, может быть в Петропавловке: ведь сколько наведенных пушек и сколько солдат на стенах. Да может, через несколько часов они просто возьмут революцию голыми руками? А ещё же — миллионы Действующей армии все в руках царя. А тут — какой-то штаб обороны? Библиотекарь Масловский да с ним несколько невразумлённых? А заняты ли вокзалы против возможного прибытия царских войск? Никто этого не знал в Таврическом, да и кем бы они могли быть заняты, если ни одной организованной части? Взяты ли казначейство, телеграф? — никто даже не задумывался. Какие части гарнизона ещё совсем не перешли на сторону революции — и послан ли кто агитировать их? Никто не знал. Какие-то экспедиции снаряжались тут, перед Таврическим, но по расхлябанному, говорят, их виду трудно предполагать, чтоб они куда-нибудь доехали.
И Гиммер, теряя теоретическую высоту, сам стал метаться от одного к другому, как Броунштейн и Вячеслов. И вдруг — увидел необыкновенность: в Купольном зале стоял стройный подтянутый вооружённый молодой прапорщик с картинно смелым бритым лицом, открытым лбом, светящимися глазами и нескрываемой улыбкой радости. Это никак не был беглец, только что избежавший солдатской расправы, — нет, он просто радовался всему тут окружающему, впивал его и ждал уверенно.
И тут же — Гиммер узнал его, только не мог вспомнить фамилии: да, этот прапорщик представлялся ему на днях! Искал путей к революционной работе.
Узнал! Фамилию не вспомнил, но вспомнил кличку. И подошёл к прапорщику быстро:
— А, Ясный! Это вы?
Тот просиял — и ещё вытянулся, как перед строевым начальником. И заговорил, захлёбываясь от удовольствия, что целый день он действовал, что это так необыкновенно, он так рад служить революции, он и его команда...
Ах, и команда есть? Революционный офицер, да ещё и организованная команда! Это как раз и требовалось Храму Народной Победы! Не объясняя ему, как всё сложно и опасно, молодой энтузиазм в том не нуждался, — Гиммер сразу схватил его за рукав шинели — и потянул, и потянул — в штаб обороны, в левое крыло.
Они раздвинули перед дверью ожидающих, штатских и солдат, любопытных или посыльных, — и вошли внутрь. И Гиммер всё тянул, тянул прапорщика — прямо к Масловскому.