Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Февраль семнадцатого 23 февраля (стр. 135 из 222)

Так некстати он пришёл и так энергично повернул — сбил всё впечатление от родзянковского плана. И не сразу найдёшься ему возразить.

Да что теперь Протопопов! — махал Родзянко. Это поздно, нужно было раньше на месяц: бушует улица, и её уже не накормишь Протопоповым.

Тем временем набрался духу и запуганный князь Голицын и оправдывался перед Родзянкою, что он нисколько не держится за власть, что должности этой он не искал, взял её против воли, — и вот сегодня час назад послали Государю коллективную просьбу об отставке. И пока ответа нет — они сидят тут, во дворце, и рискуют арестом.

— Так уходите, в чём дело? — широкой рукой смахивал их Родзянко.

О нет, возражал Голицын: государев слуга не может уйти с поста самовольно, это бегство, это позор!

Действительно, тут были границы, которые забываются, когда знаешь, как топка стала почва и как бушует улица.

А если великому князю удастся восстановить единовластие и порядок — правительство будет только радо.

Но — не с этим правительством порядок был нужен Родзянке. Всё совещание пошло не так, как он хотел. А взятые им думцы, хоть и не брать бы их, молчали. Молчал и самый левый кадет Некрасов в волковатой замкнутости, как он бывал.

А великий князь смущённо слушал раздоры, будто он был последний, кого это касалось, и не к нему было обращено главное увещание. Взгляд его был светлый, почти детский.

Родзянко однако не утомился — и снова доказывал, что он — не революционер, но планом своим именно спасает монархию. И нет другого выхода.

И Голицын стал уговаривать на помощь: да, пусть великий князь, хоть с превышением власти, но возьмёт на себя диктатуру — и тогда пусть сразу уволит правительство, оно согласно.

А великий князь чем дальше, тем больше, слушал их не с решимостью, но с грустью. И с грустью, и с мягкостью наконец возразил. Он — всегда поступает, как надо для блага родины. И — готов. И — всегда сочувствует Думе. Но... Что от него просят — это было бы похоже на...

Не выговорил — на что похоже. Не хотел никого обидеть.

Так он отодвинулся, печально улыбаясь, и испытывал явное облегчение.

Но Родзянко знал, какой же камень была бы эта неудача, какой же камень опять на его плечи! Своею нерешительностью этот нескладный великий князь всё губил! Упускались последние часы — и потом все будут жалеть! И для всей России будет поздно!

И — с новым напором уговаривал. Сейчас Его Высочеству есть ещё время собрать непоколебленные части гарнизона!

Ещё уговаривал — тщетно.

Ещё уговаривал — зря.

Ну хорошо, пусть так. Пусть Его Императорское Высочество не объявляет себя прямо диктатором. Но — поговорить со своим августейшим братом он может? Вот сейчас по прямому проводу? И всё это передать?

Может быть и говорить не так хотелось великому князю, но тут — из вежливости, из уважения — он согласился.

И преобразовалось это так, что начали тут же сообща составлять длинный текст того, что великий князь должен передать в Ставку от своего имени. Помогал и Голицын, и Беляев, и Крыжановский. Поговорить с Государем брату — это все одобрили.

Как это всё назвать? Движение. Оно приняло крупные размеры. И собственное мнение великого князя, что надо уволить весь совет министров, — и князь Голицын подтверждает это же самое. (А Родзянку при этом упоминать не надо, чтобы Государя не сердить лишний раз). И великий князь полагает единственно неизбежным, чтобы Государь остановил свой выбор на лице, которое облечено доверием...

Общества? Нет. Великий князь за такое не брался. Нет... Которое облечено доверием Его Императорского Величества — но одновременно пользуется и уважением в широких слоях... И на такое лицо возложить обязанности председателя совета министров. Совета, ответственного перед...?

У Родзянки не было сомнения: перед Думой! Иначе — никакого шага вперёд не будет сделано. Иначе — к чему весь этот разговор? При нынешнем положении на улицах...

Поддержали думцы. А те — молчали.

Эта тяжесть ложилась на плечи Михаила.

По его извинительному виду, при таких лихих разведенных белокурых усах, — нельзя было догадаться, как же он передаст.

Ну, хорошо хоть — согласился поговорить.

Положение, мол, чрезвычайно серьёзно, и не угодно ли будет Его Императорскому Величеству уполномочить своего брата безотлагательно объявить в столице о таком решении?

Великий князь не откладывал: встал, поблагодарил, всем ласково улыбнулся, всем подал руки. Он собирался теперь к прямому проводу со Ставкой в Главный Штаб. Но осмотрительный Беляев предупредил, что это может оказаться опасно, к Дворцовой площади уже близки мятежники, уже наскакивали. А можно поехать к нему на казённую квартиру, в довмин (дом военного министра), там стоит такой же дублирующий подсоединённый аппарат, да великий князь будет и чувствовать себя привольнее. Отлично, поехал с Беляевым.

Расходились и остальные.

Родзянко был сильно раздосадован такой слабостью великого князя, его неспособностью к государственным шагам. Но всё-таки не без последней надежды, что из этого разговора что-то и выйдет. И что Михаил назовёт же Государю его кандидатуру. (Если были бы наедине — он внушил бы это великому князю прямей). Родзянко просил Беляева непременно потом телефонировать в Думу, сообщить результат.

В ротонде думцы чуть постояли с министрами, собиравшимися на новое вечернее заседание. Министры все были в безнадёжном обречённом состоянии и все ждали, что вот-вот ворвётся толпа. Они и в Мариинский дворец не все на автомобилях прибыли, а сходились и пешком, чтоб не обращать на себя внимания.

Между ними прошёл слух, что в Мариинский пришёл Гучков. И он — мог прийти, как член Государственного Совета. Но что-то покоробило: это был как торжествующий налёт ненавистника. Говорили, и вид у него такой.

Родзянко уезжал, испытывая деятельное превосходство перед ничтожным бессильным правительством, всё запутавшим — и вот теперь подавшим в отставку. О, его правительство будет не такое! Оно властно повернёт Россию.

Они возвращались уже без охраны на крыльях, их грозные сопровождающие куда-то подевались. Их автомобиль теперь несколько раз останавливали мятежники или просто озорники. Но узнавая, что едет Председатель Государственной Думы, — громко приветствовали и пропускали.

А один раз они сами остановились, и шофёр снова прикрепил красный флаг впереди.

Неудобно было воротиться без этого.

140

А ещё после всех передряг на Невском и на Знаменской площади памятной — остался Кирпичников опять один: опять ни единого знакомого лица — все разбились, перемешались, куда-то подевались.

А и вообще толпа редчала, загустило автомобилей, грузовиков, на них солдаты. Кричали тем автомобилям, глазели, махали.

Глядел на это всё Тимофей — и не верил: неужели это он один всё управил? Неуж вся эта чертопляска по всему городу с него единого началась? И вот опять он один.

Этим вольным можно глазеть и махать, у каждого какой-то дом, и вопозднь все разойдутся. А куда — солдату?

Солдату — в казарму, известно. Но куда — мятежному первому унтеру, зачинщику всей заворохи Тимофею Кирпичникову? А что, если в своей казарме как раз его ждут и схватят? Ночью, спящего — и схватят? Лучше б не туда идти. А больше некуда.

Взъерошил Тимофей целый Питер — а ни одного друга и заступника во всём Питере у него нет. Вот подкатит к военному суду, и ни у кого не спрячешься.

Так ли, сяк ли, раздумывая — а ноги сами его понесли к казармам. По Надеждинской.

Тут — волынцев увидел, троих, стоят. К ним. Курят, весёлые. На улице сласть солдату покурить, ведь до се запрещали. Нет, чужие, совсем незнакомые. Говорят — про раззор, про раззар.

Ни у кого и не спросишь, не посоветуешься.

Постоял с ними, дальше пошёл.

На углу Бассейной подумал — делать нечего, повернул к себе.

Сбоку так, подходя.

Фонтанная. Глушь уже, никто не ходит, где это всё многолюдство осталось? На главных улицах. Ну, никого.

И сколько сегодня Кирпичников бесстрашно шёл против солдатских цепей, против стрельбы, насколько утром превозмог всю тягость страха — а вдруг вот тут стало сердце сжимать.

Да шутка ли? Первый бунтовщик — и вот он шёл в казарму один, без подмоги, без защиты, без проверки, — захватят и всё.

Вошёл в Виленский переулок — опять никого. И перед воротами часовых нет.

Вот попал! Сегодня утром здесь он вёл всю учебную команду строем — «умирать за свободу!». И разворачивал в узине переулка — и вот вернулся одиночкой, трусящим ареста.

Нет, не мог он своими ногами отнести голову в капкан.

Вот попал! Побрёл назад по Фонтанной, теперь по Бассейной в другую сторону, потом по Греческому, — и опять никого.

Ну, хоть на снегу ночуй!

А морозик — ничего, берёт.

Только на углу Греческого и Виленекого встретил своих из учебной команды.

— Ну что там у нас, ребята?

Только сейчас заметил: голоса совсем нет, охрип, всё выкричал.

— А ничего.

— В порядке?

— В порядке. А что?

— Ну, все дома? всё тихо?

Не стал им даже объяснять, что он тут раскладывал.

— Айдате!

Двор. Где лежал Лашкевич, уже убрали.

Лестница, которую думал пулемётами защищать, только как-нибудь в казарме продержаться бы, большего не чаяли, большее казалось несдвижимо.

А только чуть пихнули, одной учебной командой, — и пошло. И — погрохотало.

В помещеньи команды — увидели его, закричали. Тут и Канонников, и Бродников. А, мол, фельдфебель! Думали, что уже убит.

Чаю поднесли горячего.

Сел Тимофей на свою койку — и с такой охоткой попил, с такой охоткой, сладкий.

Прочнулся: дежурных-то офицеров нет? Нет. Не, братцы, так не годится, так нас схватят. А ну-ка, дозоры высылаем по соседним улицам. А — только половине раздеться на ночь, а половине — спать в шинелях, в сапогах, с винтовками.